Неточные совпадения
Только что получил он письмо, тотчас же снарядился
в путь-дорогу — сам поехал на Керженец, сам все дело обделал; и накануне Лазарева воскресенья на двор Смолокурова въехали три скитские кибитки, нагруженные старицей Макриной да пятью бé
лицами.
В семь лет злоречие кумушек стихло и позабылось давно, теперь же, когда христовой невесте стало уж под сорок и прежняя красота сошла с
лица, новые сплетки заводить даже благородной вдовице Ольге Панфиловне было не с руки, пожалуй, еще никто не поверит, пожалуй, еще насмеется кто-нибудь
в глаза вестовщице.
Вот казанские татары
в шелковых халатах, с золотыми тюбетейками на бритых головах, важно похаживают с чернозубыми женами, прикрывшими белыми флеровыми чадрами густо набеленные
лица; вот длинноносые армяне
в высоких бараньих шапках, с патронташами на чекменях и кинжалами на кожаных с серебряными насечками поясах; вот евреи
в засаленных донельзя длиннополых сюртуках, с резко очертанными, своеобразными обличьями; молча, как будто лениво похаживают они, осторожно помахивая тоненькими тросточками; вот расхаживают задумчивые, сдержанные англичане, и возле них трещат и громко хохочут французы с наполеоновскими бородками; вот торжественно-тихо двигаются гладко выбритые, широколицые саратовские немцы; и неподвижно стоят, разинув рты на невиданные диковинки, деревенские молодицы
в московских ситцевых сарафанах с разноцветными шерстяными платками на головах…
Старалась Дуня успокоить «тетю», делала над собой усилие, чтоб не выказать волненья, принужденно улыбалась, но волненье выступало на
лице, дрожащий блеск вспыхивал
в синеньких глазках, и невольная слезинка сверкала
в темных, длинных ресницах.
Смолокуров вошел
в комнату дочери проститься на сон грядущий. Как ни уверяла его Дуня, что ей лучше, что голова у ней больше не болит, что совсем она успокоилась, не верил он, и, когда, прощаясь, поцеловал ее
в лоб, крупная слеза капнула на
лицо Дуни.
Оставшись с Дуней, Дарья Сергевна раздела ее и уложила
в постель.
В соседней горнице с молитвой налила она
в полоскательную чашку чистой воды на уголь, на соль, на печинку — нарочно на всякий случай ее с собой захватила, — взяла
в рот той воды и, войдя к Дуне, невзначай спрыснула ее, а потом оставленною водой принялась умывать ей
лицо, шепотом приговаривая...
Сморщился писарь, злобно взглянул на купчину и, сплюнув
в сторону, отер рукавом нанкового сюртука пот, от духоты выступавший на сизо-красном
лице его.
Лишь тогда, как на смену плотного обеда был принесен полведерный самовар и Марко Данилыч с наслажденьем хлебнул душистого лянсину, мысли его прояснились, думы
в порядок пришли.
Лицо просияло. Весело зачал он с дочерью шутки шутить; повеселела и Дуня.
И снова подумалось Петру Степанычу, что Марко Данилыч осерчал на него… И оттого словно черная хмара разлилась по
лицу его…
В это самое время вошли Доронины.
Здоровое красное
лицо, ровно камчатским бобром, опушенное окладистой, темно-русой, с седой искрой бородою, было надменно и горделиво,
в глазах виднелись высокомерье и кичливая спесь.
Посмотреть на него — загляденье: пригож
лицом, хорош умом, одевается
в сюртуки по-немецкому, по праздникам даже на фраки дерзает, за что старуха бабушка клянет его, проклинает всеми святыми отцами и всеми соборами: «Забываешь-де ты, непутный, древлее благочестие, ересями прельщаешься, приемлешь противное Богу одеяние нечестивых…» Капиталец у Веденеева был кругленький: дела он вел на широкую руку и ни разу не давал оплошки; теперь у него на Гребновской караван
в пять баржéй стоял…
Долго после того сидел он один. Все на счетах выкладывал, все
в бумагах справлялся. Свеча догорала,
в ночном небе давно уж белело, когда, сложив бумаги, с расцветшим от какой-то неведомой радости
лицом и весело потирая руки, прошелся он несколько раз взад и вперед по комнате. Потом тихонько растворил до половины дверь
в Дунину комнату, еще раз издали полюбовался на озаренное слабым неровным светом мерцавшей у образов лампадки
лицо ее и, взяв
в руку сафьянную лестовку, стал на молитву.
— Как я рада тебе, моя дорогая! Дня не миновало, часа не проходило, чтоб я не вспоминала про тебя. Писать собиралась, звать тебя. Помнишь наш уговор
в Каменном Вражке? Еще гроза застала нас тогда, — крепко прижимая пылающее
лицо к груди Аграфены Петровны, шептала Дуня.
Когда встревоженная выходкой Наташи Татьяна Андревна вошла к дочерям, сердце у ней так и упало. Закрыв
лицо и втиснув его глубоко
в подушку, Наташа лежала как пласт на диване и трепетала всем телом. От душевной ли боли, иль от едва сдерживаемых рыданий бедная девушка тряслась и всем телом дрожала, будто
в сильном приступе злой лихоманки. Держа сестру руками за распаленную голову, Лиза стояла на коленях и тревожным шепотом просила ее успокоиться.
И видит: Звезда Хорасана, сродницы ее и рабыни все
в светлых одеждах, с веселыми
лицами, стоят перед гяуром, одетым
в парчеву, какую-то громкую песню поют.
Мрачно ходил Марко Данилыч по комнате, долго о чем-то раздумывал… Дуня вошла. Думчивая такая, цвет с
лица будто сбежал. Каждый день подолгу видается она с Аграфеной Петровной, но нет того, о ком юные думы, неясные, не понятые еще ею вполне тревожные помышленья. Ровно волной его смыло, ровно ветром снесло. «Вот уж неделя, как нет», — думает Дуня… Думает, передумывает и совсем теряется
в напрасных догадках.
Дуня еще сидела у Дорониных, а Марко Данилыч еще не приходил к ним, как с праздничным
лицом влетел
в комнату Дмитрий Петрович. Первым словом его было...
Когда же у отца зашел разговор с Дмитрием Петровичем про цены на тюлений жир и вспомнила она, как Марко Данилыч хотел обмануть и Меркулова, и Зиновья Алексеича и какие обидные слова говорил он тогда про Веденеева, глаза у ней загорелись полымем,
лицо багрецом подернулось, двинулась она, будто хотела встать и вмешаться
в разговор, но, взглянув на Дуню, опустила глаза, осталась на месте и только кидала полные счастья взоры то на отца, то на мать, то на сестру.
Русый, лет сорока, невысокого роста,
в теплой суконной сибирке, только что потрапезовал он на сон грядущий и, сбираясь улечься на боковую, обратился
лицом к востоку, снял картуз и стал на молитву, крестясь по старине двуперстно.
И только что поднял руку, как рубашка его
в зубы. Проснулся Никита Федорыч с синяком на скуле: с вечера положил он на верхнюю койку тяжелую суковатую козьмодемьянскую палку — свалилась она и прямо ему на
лицо…
Новых пассажиров всего только двое было: тучный купчина с масленым смуглым
лицом,
в суконном тоже замасленном сюртуке и с подобным горе животом. Вошел он на палубу, сел на скамейку и ни с места. Сначала молчал, потом вполголоса стал молитву творить. Икота одолевала купчину.
Была не молода, но и не стара, следы редкой красоты сохранялись
в чертах
лица ее.
Ежель кто потом
в ихней вере станет не крепок, либо тайность какую чужому откроет, на портрете
лицо потускнеет, и с рукописанья слова пропадут.
В дверях стоит казанский татарин — ростом невелик, зато
в плечах широк, с продолговатым
лицом, с узенькими выразительными глазками и с редкой бородкой клином.
Идет навстречу
в потертой синей сибирке молодой парень, плотный, высокий, здоровый, с красным
лицом и подслеповатыми глазами. Несет баклагу со сбитнем, а сам резким голосом покрикивает...
Таково вышло первое свиданье после долгой разлуки… И Бог знает, чем бы оно кончилось, если б сидевшей
в смежной комнате Татьяне Андревне не послышался тихий сдержанный голос Никитушки. Распахнув быстро двери, вбежала она и, сияя весельем и радостью, обняла Меркулова, горячо целовала его и кропила слезами омрачившееся его
лицо.
Мастерская, пристроенная к жилой стае
лицом в огород, была обширна и отделялась от большой избы и горниц невеликими сенцами.
В то самое время, когда, утомленный путем, Самоквасов отдыхал
в светелке Ермила Матвеича, Фленушка у Манефы
в келье сидела. Печально поникши головой и облокотясь на стол, недвижна была она: на ресницах слезы,
лицо бледнехонько, порывистые вздохи трепетно поднимают высокую грудь. Сложив руки на коленях и склонясь немного станом, Манефа нежно, но строго смотрела на нее.
Воротясь
в свою комнату, остановилась она посередке ее. Ровно застыла вся, ровно окаменела. Унылый, неподвижный взор обращен
в окно, руки опущены,
лицо бледно, как полотно, поблекшие губы чуть заметно вздрагивают.
— Злобность и вражда ближних Господу противны, — учительно сказала Манефа. — Устами царя Давыда он вещает: «Се что добро или что красно, но еже жити братии вкупе». Очень-то дяде не противься: «Пред
лицом седого восстани и почти
лицо старче…» Он ведь тебе кровный, дядя родной. Что-нибудь попусти,
в чем-нибудь уступи.
Где-то вдали хрустнул сушник. Хрустнул
в другой раз и
в третий. Чутким ухом прислушивается Петр Степаныч. Привстал, — хруст не смолкает под чьей-то легкой на поступь ногой. Зорче и зорче вглядывается
в даль Петр Степаныч: что-то мелькнуло меж кустов и тотчас же скрылось. Вот
в вечернем сумраке забелелись чьи-то рукава, вот стали видимы и пестрый широкий передник, и шелковый рудо-желтый платочек на голове.
Лица не видно — закрыто оно полотняным платком. «Нет, это не Марьюшка!» — подумал Петр Степаныч.
— А ты пока молчи… Громко не говори!.. Потерпи маленько, — прервала его Фленушка, открывая
лицо. — Там никто не услышит, там никто ничего не увидит. Там досыта наговоримся, там
в последний разок я на тебя налюбуюсь!.. Там… я… Ой, была не была!.. Исстрадалась совсем!.. Хоть на часок, хоть на одну минуточку счастья мне дай и радости!.. Было бы чем потом жизнь помянуть!.. — Так страстно и нежно шептала Фленушка, спеша с Самоквасовым к верхотине Каменного Вражка.
Не часто́й дробный дождичек кропит ей
лицо белое, мочит она личико горючьми слезми… Тужит, плачет девушка по милом дружке, скорбит, что пришло время расставаться с ним навеки… Где былые затеи, где проказы, игры и смехи?.. Где веселые шутки?.. Плачет навзрыд и рыдает Фленушка, слова не может промолвить
в слезах.
Сели за стол. Никитину строго-настрого приказано было состряпать такой обед, какой только у исправника
в его именины он готовит. И Никитин
в грязь
лицом себя не ударил. Воздáл Петр Степаныч честь стряпне его. Куриный взварец, подовые пироги, солонина под хреном и сметаной, печеная репа со сливочным маслом, жареные рябчики и какой-то вкусный сладкий пирог с голодухи очень понравились Самоквасову. И много тем довольны остались Феклист с хозяюшкой и сам Никитин, получивший от гостя рублевку.
Кончилась служба. Чинно, стройно, с горящими свечами
в руках старицы и белицы
в келарню попарно идут. Сзади всех перед самой Манефой новая мать. Высока и стройна, видно, что молодая. «Это не Софья», — подумал Петр Степаныч. Пытается рассмотреть, но креповая наметка плотно закрывает
лицо. Мать Виринея с приспешницами на келарном крыльце встречает новую сестру, а белицы поют громогласно...
— Чувствительнейше вас благодарим, Тимофей Гордеич, — низко кланяясь, молвил Васютка, и
лицо его просияло. Шапка не простая, а мерлушчатая! Больно хотелось такой ему. «Заглядятся девки, как зимой, Бог даст, с кулаками
в голицах на Кабан пойду, — думает он. — Держись, татарва окаянная, — любому скулу сворочу!»
— Погляжу я на вас, сударыня, как на покойника-то, на Ивана-то Григорьича, с лица-то вы похожи, — говорил Марко Данилыч, разглядывая Марью Ивановну. — Хоша я больно малешенек был, как родитель ваш
в Родяково к себе
в вотчину приезжал, а как теперь на него гляжу — осанистый такой был, из себя видный, говорил так важно… А душа была у него предобреющая. Велел он тогда собрать всех нас, деревенских мальчишек и девчонок, и всех пряниками да орехами из своих рук оделил… Ласковый был барин, добрый.
После столь мудрых и справедливых рассуждений пришел от
лица мир-народа к Чубаловым староста и объявил мирское решение: перебирались бы они все на житье
в город, а дом и надельные полосы отдали бы
в мир.
И
в самую эту минуту
лицом к
лицу столкнулся с Марком Данилычем.
Запыхался даже Марко Данилыч. Одышка стала одолевать его от тесноты и с досады. Струями выступил пот на гневном раскрасневшемся
лице его. И только что маленько было он поуспокоился, другой мальчишка с лотком
в руках прямо на него лезет.
Как на кустике зеленом
Соловеюшко сидит,
Звонко, громко он поет,
В терем голос подает,
А по травке, по муравке
Красны девицы идут,
А котора лучше всех —
Та сударушка моя.
Белым
лицом круглоличка
И наряднее всех.
Как Марфушу не признать,
Как милую не узнать?
И сквозь кипящие боем ватаги пробился к Алеше Мокееву. Не два орла
в поднебесье слетались — двое ярых бойцов, самых крепких молодцов грудь с грудью и
лицом к
лицу сходились. Не железные молоты куют красное железо каленое — крепкорукие бойцы сыплют удары кулаками увесистыми. Сыплются удары, и чернеют белые
лица обоих красавцев. Ни тот, ни другой набок не клонится, оба крепко на месте стоят, ровно стены каменные.
Стоны, дикие крики, стукотня кулачных боев и громкая ругань носятся над луговиной и сливаются
в один страшный гул. Всюду искаженные злобой, окровавленные, свирепые
лица, рассеченные скулы, вспухшие губы, расшибленные руки и груди.
В изнеможенье, без чувств упала Марья Ивановна на диван. Глаза ее закрылись, всю ее дергало и корчило
в судорогах. Покрытое потом
лицо ее горело, белая пена клубилась на раскрытых, трепетавших губах. Несколько минут продолжался такой припадок, и
в это время никто из Луповицких не потревожился — и корчи и судороги они считали за действие святого духа, внезапно озарившего пророчицу. С благоговеньем смотрели они на страдавшую Марью Ивановну.
Мало-помалу она успокоилась, корчи и судороги прекратились, открыла она глаза, отерла
лицо платком, села на диван, но ни слова не говорила. Подошла к ней Варвара Петровна со стаканом воды
в руке. Большими глотками, с жадностью выпила воду Марья Ивановна и чуть слышно промолвила...
Одни говорили, что владыка, объезжая епархию, нашел у него какие-то неисправности
в метриках, другие уверяли, будто дьякон явился перед
лицом владыки на втором взводе и сказал ему грубое слово, третьи рассказывали, что Мемнон, овдовев вскоре после посвященья, стал «сестру жену водити» и тем навел на себя гнев владыки.
Там, задрав ноги кверху и ловя рукой мух, осыпавших потолок и стены, лежал спиной на лавке,
в одной рубахе, раскосмаченный дьякон Мемнон и во всю мочь распевал великий прокимен первого гласа: «Кто Бог велий, яко Бог наш…» Прерывал он пение только руганью, когда муха садилась ему на
лицо либо залезала
в нос или
в уста, отверстые ради славословия и благочестного пения.
Почти на самом краю городка,
в самом укромном, уединенном уголке, стоял обширный деревянный дом, обшитый тесом, выкрашенный дикой краской, с девятью окнами по
лицу.
И накрыла
лицо больной платком, что был у ней
в руках во время раденья.
Воротился казначей с Софронием. Блаженный пришел босиком,
в грязной старенькой свитке, подпоясан бечевкой, на шее коротенькая манатейка, на голове порыжевшая камилавочка. Был он сед как лунь, худое, бледное, сморщенное
лицо то и дело подергивало у него судорогой, тусклые глаза глядели тупо и бессмысленно.