Неточные совпадения
Вопросил своих слуг белый русский царь: «А зачем мордва кругом стоит и с
чем она Богу своему молится?» Ответ держат слуги верные: «Стоят у них в кругу бадьи могучие, в руках держит мордва ковши заветные, заветные ковши больши-нá
большие, хлеб да соль на земле лежат, каша, яичница на рычагах висят, вода в чанах кипит, в ней говядину янбед варит».
С краю исстари славных лесов Муромских, в лесу Салавирском,
что раскинулся по раздолью меж Сережей и Тешей, в деревушке Родяковой,
что стоит под самым почти Муромом, тому назад лет семьдесят, а может и
больше, жил-поживал бедный смолокур и потом «темный богач» Данило Клементьев.
Каждый год не по одному разу сплывал он в Астрахань на рыбные промыслá, а в уездном городке, где поселился отец его, построил
большой каменный дом, такой,
что и в губернском городе был бы не из последних…
Ольга Панфиловна хоть и крестилась
большим крестом в старообрядских домах, желая тем угодить хозяевам, но, как чиновница, не считала возможным раскольничать, потому-де,
что это неблагородно.
Потому Красноглазихе в старообрядских домах и было
больше доверия,
чем прощелыге Ольге Панфиловне,
что, ходя по раскольникам из-за подарков, прикидывалась верующею в «спасительность старенькой веры» и уверяла,
что только по своему благородству не может открыто войти в «ограду спасения» и потому и живет «никодимски».
Дуня, как все дети, с
большой охотой, даже с самодовольством принялась за ученье, но скоро соскучилась, охота у ней отпала, и никак не могла она отличить буки от веди. Сидевшая рядом Анисья Терентьевна сильно хмурилась. Так и подмывало ее прикрикнуть на ребенка по-своему, рассказать ей про турлы-мурлы, да не посмела. А Марко Данилыч, видя,
что мысли у дочки вразброд пошли, отодвинул азбуку и, ласково погладив Дуню по головке, сказал...
Спохватилась мастерица,
что этак, пожалуй, и гостинца не будет, тотчас понизила голос, заговорила мягко, льстиво, угодливо. Затаенной язвительности
больше не было слышно в ее речах, зазвучали они будто сердечным участьем.
Макрина еще
больше,
чем Дарья Сергевна, рада была решению Марка Данилыча.
«
Большое спасибо скажет мне мать игуменья,
что сумела я уговорить такого богатея отдать в обитель свою единственную дочку», — так думала довольная успехом своим уставщица.
— Это гулена-то, гульба-то, — молвила Макрина. — Да у нас по всем обителям на общу трапезу ее составляют. Вкушать ее ни за малый грех не поставляем, все едино
что морковь али свекла, плод дает в земле, во своем корню. У нас у самих на огородах садят гулену-то. По другим обителям
больше с торгу ее покупают, а у нас садят.
А полюбили ее не только в чаянии богатых подарков от Марка Данилыча, а за то
больше,
что Дуня была такая добрая, такая умница, такая до всех ласковая.
Груня имела
большое влияние на подраставшую девочку, ее да Дарью Сергевну надо было Дуне благодарить за то,
что, проживши семь лет в Манефиной обители, она всецело сохранила чистоту душевных помыслов и внедрила в сердце своем стремление к добру и правде, неодолимое отвращенье ко всему лживому, злому, порочному.
Стали свататься купцы-женихи из
больших городов, из самой даже Москвы, но Марко Данилыч всем говорил,
что Дуня еще не перестарок, а родительский дом еще не надоел ей.
Смолокуров вошел в комнату дочери проститься на сон грядущий. Как ни уверяла его Дуня,
что ей лучше,
что голова у ней
больше не болит,
что совсем она успокоилась, не верил он, и, когда, прощаясь, поцеловал ее в лоб, крупная слеза капнула на лицо Дуни.
От Царицына по воложкам да по ильменя́м страсть ее
что, а ниже Астрахани и того
больше.
Замолчал приказчик. По опыту знал он,
что чем больше говорить с Марком Данилычем, тем хуже. Примолк и Марко Данилыч. Обойдя восьмую баржу, спросил он...
— Помилосердуй, Василий Фадеич, — слезно молил он, стоя на пороге у притолоки. — Плат бумажный дам на придачу.
Больше, ей-Богу, нет у меня ничего… И рад бы
что дать, да нечего, родной… При случае встретились бы где, угостил бы я тебя и деньжонок аль чего-нибудь еще дал бы… Мне бы только на волю-то выйти, тотчас раздобудусь деньгами. У меня тут купцы знакомые на ярманке есть, седни же найду работу… Не оставь, Василий Фадеич, Христом Богом прошу тебя.
А то пошла бы переборка рабочих да дознались бы,
что на баржах
больше шестидесяти человек беспаспортных, может, из Сибири беглых да из полков, — тогда бы дешево-то, пожалуй, и не разделались.
Зашумели рабочие, у кого много забрано денег, те кричат,
что по два целковых будет накладно, другие на том стоят,
что можно и
больше двух целковых приказчику дать, ежели станет требовать.
— Да, оно так-то так,
что про это говорить. Вестимо,
больше потерпишь, да уж ты помилосердуй, заставь за себя Бога молить… Ведь ты наша заступа, на тебя наша надежа — как Бог, так и ты. Сделай милость, пожалей нас, Василий Фадеич, — слезно умолял дядя Архип приказчика.
Смолкли певуны, не допели разудалой бурлацкой песни,
что поминает все прибрежье Волги-матушки от Рыбной до Астрахани, поминает соблазны и заманчивые искушенья,
большею частью рабочему люду недоступные, потому
что у каждого в кармане-то не очень густо живет.
И дело говорил он, на пользу речь вел. И в
больших городах и на ярманках так у нас повелось,
что чуть не на каждом шагу нестерпимо гудят захожие немцы в свои волынки, наигрывают на шарманках итальянцы, бренчат на цимбалах жиды, но раздайся громко русская песня — в кутузку певцов.
Из крупных торговцев, из тузов,
что ездят к Макарью,
больше половины московских.
Из ближних взять было некого, народ все ненадежный, недаром про него исстари пословицы ведутся. «В Хвалыне ухорезы, в Сызрани головорезы», а во славной слободке Малыковке двух раз вздохнуть не поспеешь, как самый закадычный приятель твой обогреет тебя много получше,
чем разбойник на
большой дороге.
Кто говорил,
что Доронин по Волге в разбое ходил, сначала-де был в есаулах, потом в атаманы попал; кто уверял,
что разжился он мягкою денежкой, кто божился, клялся,
что где-то на
большой дороге богатого купца уходил он…
Сватались из-за невестиной красоты, из-за хорошего родства, а
больше всего из-за денег; таких только отчего-то не виделось,
что думали жениться в надежде найти в Лизавете Зиновьевне добрую жену, хорошую хозяйку и разумную советницу.
— Микитушка! — радостно вскликнула Татьяна Андревна. — Родной ты мой!.. Да как же ты вырос, голубчик, каким молодцом стал!.. Я ведь тебя еще махоньким видала, вот этаким, — прибавила она, подняв руку над полом не
больше аршина. — Ни за
что бы не узнать!.. Ах ты, Микитушка, Микитушка!
Нынешний-от пост
большой ведь, наряду с Великим поставлен, все одно,
что первая да Страстная.
Не догадываясь,
что песня поется по заказу Петра Степаныча, Веденеев еще
больше смутился при первых словах ее. И украдкой не смеет взглянуть на Наталью Зиновьевну. А она, веселая, игривая, кивает сестре головкой и с детской простотой говорит...
Улов не богатый, зато все довольны, а
больше всего были довольны ловцы, взявши за снасти чуть не вчетверо
больше,
чем бы выручили они от продажи рыбы на Мытном дворе.
Выпили хорошо, закусили того лучше. Потом расселись в кружок на
большом ковре. Сняв с козлов висевший над огнем котелок, ловец поставил его возле. Татьяна Андревна разлила уху по тарелкам. Уха была на вид не казиста; сварив бель, ловец не процедил навара, оттого и вышла мутна, зато так вкусна,
что даже Марко Данилыч, все время с усмешкой пренебреженья глядевший на убогую ловлю, причмокнул от удовольствия и молвил...
По
большим и малым городам, по фабричным и промысловым селеньям Вели́ка пречиста честно́ и светло празднуется, но там и в заводе нет ни дожинных столов, ни обрядных хороводов, зато к вечеру харчевни да кабаки полнехоньки, а где торжок либо ярманка, там от пьяной гульбы, от зычного крику и несвязных песен — кто во
что горазд — до полуночи гам и содом стоят, далеко́ разносясь по окрестностям. То праздничанье не русское.
Хорошо еще тем скитам,
что поблизости нашего городка стоят, там еще можно, пожалуй, сбыть, хоть тоже с
большими убытками.
До ночи просидела Таифа, поджидая возврата Марка Данилыча. Еще хотелось ей поговорить с ним про тесное обстояние Манефиной обители. Знала,
что чем больше поплачет, тем
больше возьмет. Но так и ушла, не дождавшись обительского благодетеля.
И
чем дальше шло время, тем
больше разбирал нетерпеж Марка Данилыча, расходилось, наконец, сердце его полымем, да сорвать-то его, как нарочно, нé на ком, никто под глаза не подвертывался.
Про катанье потолковали. Вспомянула добрым словом Татьяна Андревна Самоквасова с Веденеевым и примолвила,
что, должно быть, оба они
большие достатки имеют… С усмешкой ответил ей Марко Данилыч...
А Наташа про Веденеева ни с кем речей не заводит и с каждым днем становится молчаливей и задумчивей. Зайдет когда при ней разговор о Дмитрии Петровиче, вспыхнет слегка, а сама ни словечка. Пыталась с ней Лиза заговаривать, и на сестрины речи молчала Наташа, к Дуне ее звали — не пошла. И
больше не слышно было веселого, ясного, громкого смеха ее,
что с утра до вечера, бывало, раздавался по горницам Зиновья Алексеича.
Черная зависть их обуяла, стало им нестерпимо,
что хан любит эту жену
больше всех остальных.
До железной дороги городок был из самых плохих. Тогда, недалеко от пристани, стояла в нем невзрачная гостиница,
больше похожая на постоялый двор. Там приставали фурщики,
что верховый барочный лес с Волги на Дон возили. Постояльцам, кои побогаче, хозяин уступал комнаты из своего помещенья и, конечно, оттого внакладе не оставался. Звали его Лукой Данилычем, прозывался он Володеров.
Знал он,
что и хлопку мало в привозе и
что на мыльные заводы тюлений жир
больше не требуется, а отчего ценам упасть до того,
что своих денег на нем не выручишь, понять не может.
— Вот письмо, извольте прочесть, — сказал Лука Данилыч. Меркулов стал читать. Побледнел, как прочел слова Марка Данилыча: «А так как предвидится на будущей неделе,
что цена еще понизится, то ничего
больше делать не остается, как всего тюленя хоть в воду бросать, потому
что не будет стоить и хранить его…»
Старым рыбникам было то за
большую досаду, боялись,
что молодежь все дело у них перепортит.
Живучи в Москве и бывая каждый день у Дорониных, Никита Федорыч ни разу не сказал им про Веденеева, к слову как-то не приходилось. Теперь это на
большую досаду его наводило, досадовал он на себя и за то,
что, когда писал Зиновью Алексеичу, не пришло ему в голову спросить его, не у Макарья ли Веденеев, и, ежели там, так всего бы вернее через него цены узнать.
Вглядываясь в лицо его, Никита Федорыч
больше и
больше убеждался,
что где-то видал этого человека…
Там не то,
что на носу в третьем классе: ели дольше и
больше, не огурцы с решетным хлебом, а только
что изловленных стерлядей, вкусные казанские котлеты, цыплят и молодую дичь из Кокшайских лесов.
Держался
больше в Жигулях, а только
что зачнется торг у Старого Макарья, переберется сюда.
— Пущай живут просторнее, — с кроткой улыбкой сказала Марья Ивановна. —
Что ж? Лес свой, мох свой, кирпич свой, плотники и пильщики свои. За железо только деньги плачены… И отчего ж не успокоить мне стариков?.. Они заслужили. Сергеюшка теперь
больше тридцати годов и́з лесу шагу почти не делает.
— Марью Ивановну? Ну вот, сударь! — молвил Василий Петрович. — Так впрямь она в гостинице пристала? Надо думать,
что из своих никого здесь не отыскала… Не любят ведь они на многолюдстве жить, им бы все покой да затишье. И говорят все
больше шепотком да втихомолку; громкого слова никто от них не слыхивал.
— Спасибо, Митенька, — сказал он, крепко сжимая руку приятеля. — Такое спасибо,
что и сказать тебе не смогу. Мне ведь чуть не вовсе пропадать приходилось.
Больше рубля с гривной не давали, меньше рубля даже предлагали… Сидя в Царицыне, не имел никаких известий, как идут дела у Макарья, не знал… Чуть было не решился. Сказывал тебе Зиновей Алексеич?
Мотнул татарин головой, сказал,
что нет у него такого нехорошего мыла, и, отвернувшись, не стал
больше разговаривать с Васильем Петровичем.