Убедила Оленушка бездомную «сиротку-сестрицу» жить у нее, всяким довольством ее окружила, жениха обещалась сыскать. Безродная Дарья Сергевна перешла жить к «сестрице», но с уговором — не поминали б ей никогда про брачное дело. «Остаток дней положу на молитвы», — сказала она, надела черный сарафан, покрылась черным платом и в тесной, уютной горенке повела жизнь «христовой невесты».
По домам обучать Красноглазиха не ходила, разве только к самым богатым; мальчики, иногда и девочки сходились к ней в лачужку, что поставил ей какой-то дальний сродник на огороде еще тогда, как она только что надела черное и пожелала навек остаться христовой невестой.
А если примет меня матушка Манефа, к ней в обитель уйду, иночество надену, ангельский образ приму и тем буду утешаться, что хоть издали иной раз погляжу на мою голубоньку, на сокровище мое бесценное.
Заискрились взоры у Марка Данилыча, и молча вышел он из горницы. Торопливо надев картуз, пошел на городской бульвар, вытянутый вдоль кручи, поднимавшейся над Окою. Медленным шагом, понурив голову, долго ходил между тощих, нераспустившихся липок.
Затем, надев чистую сорочку и напоив девушку липовым цветом с малиной, укутала ее с ног до головы и велела тотчас глаза закрыть. Сама, не раздеваясь, возле Дуниной кровати прилегла на диване.
Клики громче и громче. Сильней и сильней напирают рабочие на Марка Данилыча. Приказчик, конторщик, лоцман, водоливы, понурив головы, отошли в сторону. Смолокуров был окружен шумевшей и галдевшей толпой. Рабочий, что первый завел речь о расчете, картуз надел и фертом подбоченился. Глядя́ на него, другой надел картуз, третий, четвертый — все… Иные стали рукава засучивать.
Косная меж тем подгребла под восьмую баржу, но рабочий, что притащил трап, не мог продраться сквозь толпу, загородившую борт. Узнав, в чем дело, бросил он трап на палубу, а сам, надев шапку, выпучил глаза на хозяина и во всю мочь крикнул...
Хорошее-то платьице припрячьте тогда подальше, дерюжку наденьте, ходите пешочком, на нищету встречному и поперечному жалуйтесь, иной раз на многолюдстве не мешает и Христа ради на пропитание у кого-нибудь попросить…
— Прочить в черницы, точно, не прочила, — сказал Петр Степаныч. — Я ведь каждый год в Комарове бываю, случалось там недели по три, по четыре живать, оттого ихнюю жизнь и знаю всю до тонкости. Да ежели б матушке Манефе и захотелось иночество надеть на племянницу, не посмела бы. Патап-от Максимыч не пожалел бы сестры по плоти, весь бы Комаров вверх дном повернул.
Из края в край по всей православной Руси гудят торжественно колокола, по всей сельщине-деревенщине, по захолустьям нашей земли с раннего утрá и стар, и млад надевают лучшую одежду и молитвой начинают праздник.
Сжав яр без остатка, оставляют накануне дожинок ручéньку овсяных колосьев не сжатою «волотку на боротку», а последний сжатый сноп одевают в нарядный сарафан, украшают его монистами и лентами, на верхушку надевают кокошник и водят вокруг его хороводы.
Бурлаки в кучу столпились, сами ни с места. Один из них, коренастый, широкоплечий парень лет тридцати, ступил вперед, надел картуз и, подперши руки в боки, нахально сказал Меркулову...
— Говорят тебе, в театре был с Дорониными, — кидая на пол грязное платье, отвечал Дмитрий Петрович. — На-ка вот спрячь под замок, Никита Сокровенный, — прибавил он, надевая халат и подавая Меркулову толстый бумажник.
«Хоть теперь она и не мирская девица, — думает он, — но, как любимица властной игуменьи, живет на всей своей воле, а надевши манатейку, уж нельзя ей будет по-прежнему скакать, песни петь да проказничать…
Вспомнил про недельные полосы, при выкормке бычков родителем до того удобренные, что давали они урожая вдвое и втрое супротив соседних наделов, и спросил у братана, каково идет у него полевое хозяйство.
Усадьбу отхлопотали, палата без году на сто лет укрепила ее за Чубаловыми за сходную плату, но земельного надела, как ни старались, отхлопотать не смогли.
Рассказывал бывалый солдатушка про мордву толстопятую тамбовскую, про темниковцев-совятников, что в озере сову крестили, гайтан с крестом на нее надели, крещена сова полетела, на церковный крест села, да там на гайтане и удавилась, а темниковцы за то воеводе поплатились, со двора по двадцати алтын за давлену сову царев слуга сорвал.
Не спасибо игумну мому, Не спасение бессовестному: Молодехонька во старцы постриг, Камилавочку на голову надел… Не мое дело к обедне ходить, Не мое дело молебны служить, — Мое дело поскакать да поплясать, Мое дело красных девок целовать! Уж и четки-то под лавочку, Камилавочку на стол положу…
— Ты, блаженный, преблаженный, блаженная твоя часть, и не может прикоснуться никакая к тебе страсть, и не сильна над тобою никакая земнá власть!.. Совесть крепкая твоя — сманишь птицу из рая. Ты радей, не робей; змея лютого бей, ризу белую надень и духовно пиво пей!.. Из очей слезы лей, птицу райскую лелей, — птица любит слезы пить и научит, как нам жить, отцу Богу послужить, святым духом поблажить, всем праведным послужить!.. Оставайся, Бог с тобой, покров Божий над тобой!..
Доходили слухи до Луповиц, что там, где-то у подножья Арарата, явился царь, пророк и первосвященник, что он торжественно короновался и, облачась в порфиру, надев корону с другими отличиями царского сана, подражая Давиду, с гуслями в руках, радел середи многочисленной толпы на широкой улице деревни Никитиной.
— Черт!.. Дьявол!.. Издохнуть бы ему! — неистово вскрикнул Онисим Самойлыч, хватив изо всей мочи кулаком по столу. Схватив картуз и надев его в комнате, кивнул головой Веденееву и вон побежал.
Так он сказывал, что в те поры, как те люди были в Миршéни, он еще махоньким парнишкой сельских коней на ночное ганивал, и слыхал ихние песни, и видал их в белых рубахах, в длинных, по щиколку, ровно бы женские, а надевали те рубахи и бабы, и девки, и мужчины.
Лекарь жил на самой набережной. Случилось, что он был дома, за обедом сидел. Ни за какие бы коврижки не оставил он неконченную тарелку жирных ленивых щей с чесноком, если бы позвали его к кому-нибудь другому, но теперь дело иное — сам Смолокуров захворал; такого случая не скоро дождешься, тут столько отвалят, что столько с целого уезда в три года не получишь. Сбросив наскоро халат и надев сюртук, толстенький приземистый лекарь побежал к Марку Данилычу.
А Дуня сидит да молчит. Кончилась другая проповедь кормщика, кончились и пляски и песни, все пошли за трапезу, а Дуня, надевши обычное платье, ушла в свою комнату и заперлась в ней.
Призадумалась Дуня. Хотя и решилась она оставить общество людей Божьих, но любопытство сильно подстрекало ее. Согласилась быть в сионской горнице и говорить с араратским гостем, но отказалась радеть и пророчествовать, сказала, что будет одета в обычное платье, а «белых риз» ни за что на свете не наденет и сядет не впереди, а у входной двери. Дозволяется же ведь это больным и недужным.
И воцарился Максим над людьми Божьими, венчался царским венцом, и надел багряницу, и под открытым небом на улице деревни Никитиной скакал и плясал по-давыдовски, на струнах-органах возыгрывал, и, ставши христом, приял чин первосвященника и пророка над пророками.
Чтобы показать Денисову, что стала она чужда людям Божьим, вместо обычного черного платья оделась Дуня в цветное, надела дорогие серьги, кольца и перстни, а на плечи накинула богатый кружевной платок. Напрасно убеждала ее Марья Ивановна идти в черном платье, не слушалась Дуня.
Пришла и Дуня, но не надела она радельной рубахи и села у входных дверей. Сильно была она взволнована. Егор Сергеич обещал ей тотчас после раденья открыть тайну духовного супружества. Марья Ивановна также не сняла обыкновенного своего платья и села рядом с Дуней. Так же точно сидели они теперь, как в тот раз, когда Дуня в первый еще раз была в сионской горнице.
— Вашими бы устами да мед пить, Патап Максимыч, — грустно проговорила Дарья Сергевна. — А впрочем, мне-то что ж? В ихнем семействе я буду лишняя, помехой буду, пожалуй. Люди они молодые, а я старуха. Черную рясу решилась надеть я. Слезно стану молить мать Манефу, приняла бы меня во святую свою обитель, а по времени и ангелоподобного чина удостоила бы.
— Господи Исусе! — причитала она. — И хлеб-от вздорожал, а к мясному и приступу нет; на что уж дрова, и те в нынешнее время стали в сапожках ходить. Бьемся, колотимся, а все ни сыты, ни голодны. Хуже самой смерти такая жизнь, просто сказать, мука одна, а богачи живут да живут в полное свое удовольствие. Не гребтится им, что будут завтра есть; ни работы, ни заботы у них нет, а бедномy человеку от недостатков хоть петлю на шею надевай. За что ж это, Господи!
Мокею Данилычу отвели хорошую комнату, а на другой день, по хлопотам Петра Степаныча, готово было ему хорошее платье, и хивинский полоняник надел его вместо истрепанного своего архалука.
— Сначала у покойницы Аленушки жила, а потом, как она покончилась, надела на себя я черный сарафан, покрылась черным платком вроспуск и жила в уютной горенке большого, только что построенного дома Марка Данилыча.
— Недаром же надела я черный сарафан и до сих пор не снимаю его, — отвечала Дарья Сергевна. — Покамест подомовничаю у Патапа Максимыча, а по времени в скитах поселюсь: там у меня и знакомых и благодетельниц довольно. Найду себе место.
– Простите мне мою дерзость, ваше величество, но с каких пор моё скромное мнение стало вас интересовать? – барон горько улыбнулся, но тут же снова надел маску ледяного безразличия.
– Вон та женщина, – спокойно указал мне бородач и после снова надел очки и, пожелав теперь быть в стороне от моих дел, принялся за свою работу.
Например, ты можешь надеть платье или топ в цветочек, дополнив их атласными туфлями.
– Простите мне мою дерзость, ваше величество, но с каких пор моё скромное мнение стало вас интересовать? – барон горько улыбнулся, но тут же снова надел маску ледяного безразличия.