Когда французы из московского полымя попали на русский мороз, забирали их тогда в плен сплошь да рядышком, и тех полонянников по разным городам на житье рассылали.
И были, и небылицы по целым вечерам стала она рассказывать Марку Данилычу про девиц, обучавшихся в московских пансионах, и про тех, что дома у мастериц обучались.
Вот казанские татары в шелковых халатах, с золотыми тюбетейками на бритых головах, важно похаживают с чернозубыми женами, прикрывшими белыми флеровыми чадрами густо набеленные лица; вот длинноносые армяне в высоких бараньих шапках, с патронташами на чекменях и кинжалами на кожаных с серебряными насечками поясах; вот евреи в засаленных донельзя длиннополых сюртуках, с резко очертанными, своеобразными обличьями; молча, как будто лениво похаживают они, осторожно помахивая тоненькими тросточками; вот расхаживают задумчивые, сдержанные англичане, и возле них трещат и громко хохочут французы с наполеоновскими бородками; вот торжественно-тихо двигаются гладко выбритые, широколицые саратовские немцы; и неподвижно стоят, разинув рты на невиданные диковинки, деревенские молодицы в московских ситцевых сарафанах с разноцветными шерстяными платками на головах…
— Садитесь-ка к столику, Дарья Сергевна, да чайку плесните дорогому гостю. Подвинь-ка, Дунюшка, крендельки-то сюда и баранки сюда же. Аль, может быть, московского калача желаете? — ласково говорил Смолокуров, усаживая Петра Степаныча.
По вечерам и ярманочные, и городские трактиры битком набиты. Чаю выпивают количество непомерное. После, как водится, пойдут в ход закусочки, конечно, с прибавленьицем. В Москве — в Новотроицком, у Лопашева и в других излюбленных купечеством трактирах — можно только чай пить, но закусывать, а пуще того винца рюмочку выпить — сохрани Господи и помилуй!.. Зазорное дело!.. У Макарья не то: там и московским, и городовым купцам, яко в пути находящимся, по все дни и по вся ночи — разрешения на вся.
Разносят они чайники с чашками, графинчики с рюмками, пышные подовые пироги, московские селянки, разварную осетрину, паровые стерлядки — кому что на потребу…
Вслед подбежал за Веденеевым юркий размашистый половой с водкой, с зернистой икрой, с московским калачом, с уральским балыком и с малосольными огурцами. Выкушали по одной. По малом времени повторили, а потом Седов сладеньким голоском пропищал, что без троицы дом не строится.
Тихой радостью сияла Татьяна Андревна, видя, как молодые сыновья самых первых московских тузов-миллионщиков не сводят жадных взоров с ее дочерей и как люди пожилые, степенные, поглядывают на них с довольной и одобрительной улыбкой.
Тетушки и бабушки неженатых московских купчиков в разговорах с Татьяной Андревной стали загадывать всем понятные, исстари по Руси ходячие загадки: «Не век-де Лизавете Зиновьевне маком сидеть, не век-де ей русой косой красоваться, не пора ль де ей за свое хозяйство приниматься, свой домок заводить?» Татьяна Андревна, тоже как исстари ведется, от прямого ответа уклонялась, не давала, как говорится, ни приказу, ни отказу.
— Про краснорядцев?.. Никто не говорил, а надо полагать, что расторговались, — сказал Самоквасов. — В семи трактирах вечор кантовали: ивановские у Барбатенка да у Веренинова, московские у Бубнова да у Ермолаева, а самые первые воротилы — у Никиты Егорова. И надо полагать, дела завершили ладно, с хорошими, должно быть, остались барышами.
Минул час обеда, и загремела музыка, по трактирам запели хоры московских песенников родные песни; бешено заголосили и завизжали цыгане, на разные лады повели заморские песни шведки, тирольки и разодетые в пух и прах арфистки, щедро рассыпая заманчивые улыбки каждому «гостю», особенно восточным человекам.
— На своз бы кому продали, — в ответ Юдифе тихо, чуть слышно промолвил приземистый, седенький, рябоватый, с болезненно слезящимися глазками, московский купец Порохонин.
— Ничего. Полегоньку стали расторговываться, — отвечает Марко Данилыч, разрезывая окорочо́к белоснежного московского поросенка. — Сушь почти всю продали, цены подходящие, двинулась и коренная. На нее цены так себе. Икра будет дорога. Орошин почти всю скупил, а он охулки нá руку не положит, такую цену заворотит, что на Масленице по всей России ешь блины без икры. Бедовый!..
— Московский, — сказал Зиновий Алексеич. — Где, опричь Москвы, таких поросят найти?.. И в Москве-то не везде такого найдешь — в Новотроицком да в Патрикеевском, у Гурина да в Эрмитаже, а по другим местам лучше и не спрашивай.
— Не в пример бы лучше теперь же здесь на досуге нам порешить это дельце, — с заискивающей улыбкой молвил Морковников. — Вот бы мы сейчас с вами пошли в общу каюту да ушицу бы стерляжью али московскую соляночку заказали, осетринки бы хорошенькой, у них, поди, и белорыбицы елабужской можно доспеть. Середа ведь сегодня — мясного не подобает, а пожелаете, что же делать? Можем для вас и согрешить — оскоромиться. Бутылочку бы холодненького распили — все бы как следует.
— Зачем же-с? Помилуйте, — вступился за хозяина половой. — Осетринки не прикажете ли, стерляди отличные есть, поросенок под хреном — московскому не уступит, цыплята, молодые тетерева.
— Еще бы не тосковать!.. До кого ни доведись… При этакой-то жизни? Тут не то что истосковаться, сбеситься можно, — сердито заворчала Марьюшка. — Хуже тюрьмы!.. Прежде, бывало, хоть на беседы сбегаешь, а теперь и туда след запал… Перепутал всех этот Васька, московский посланник, из-за каких-то там шутов архиереев… Матери ссорятся, грызутся, друг с дружкой не видаются и нам не велят. Удавиться — так впору!..
Старухи все в синем, с темными матерчатыми, затканными золотом головными платками; молодицы в ситцевых и шелковых сарафанах с яркими головками, а заневестившиеся девицы в московских сарафанах с белоснежными рукавами и с цветными платочками на головах.
Было время, когда наши предки, мощной рукой Петра Великого выдвинутые из московского застоя в жизнь западную, быстро ее усвоили, не разбирая дурного от хорошего, пригодного русскому человеку от непригодного.
— Есть у меня икона хорошá Марка-то Евангелиста, — сказал он. — Редкостная. За рублевскую выдавать не стану, а больно хороша. Московских старых писем. Годов сот четырех разве что без маленького.
— Цена казенная, Марко Данилыч, — спокойно отвечал Герасим. — Одной копейки нельзя уступить, псалтыри да часословы печати московской, единоверческой, цена им известная, она вот и напечатана.
— А вот малиновый хороший, московский кипучий! Самый лучший, с игрой, с иголкой — бьет в нос метелкой! Не пьян да ядрен, в стаканчик нальем! Наливать, что ли, вашей милости-с?
— На вотчине он у нас николи не бывал, мы его отродясь не видывали, а что Петр Александрыч и что в Польше стоял и на Кавказе воевал — это верно. А полк-от, где служит, Московским прозывается. В тот полк теперь и оброк ему посылаем в польский город Аршаву.
Хоша его дело и чисто, да у дяди, надо думать, рука сильна, не миновать, слышь, Петру Степанычу, чтоб до московского сената не дойти, — посудят ли там по-божески — один Господь ведает, а теперь покамест все закрыто.
Давно ли все старообрядство почитало его за вели́ка человека, давно ли в самых богатых московских домах бывал он дорогим, желанным гостем, давно ль везде, куда ни являлся, не знали, как ему угодить и как доставить все нужное в его обиходной жизни, и вдруг — стал посмешищем…
Тогда хлысты запели громогласно «Царю Небесный», канон Пятидесятницы, а затем «Дай к нам, Господи, дай к нам Иисуса Христа», — песня, без которой ни одно хлыстовское сборище не обходится, где б оно ни совершалось, в Петербурге ли, как бывало при Катерине Филипповне, в московских ли монастырях, когда они были рассадниками хлыстовщины, у старой ли богомолки в избе сельского келейного ряда, или в барском дому какого-нибудь помещика.
— Точно так, Авдотья Марковна, Марко Данилыч у меня ту икону выменял, — отвечал Чубалов. — Редкостная икона, царским жалованным изографом при святейшем Филарете, патриархе московском, писана. Комнатная была у благочестивой царицы Евдокии Лукьяновны.
— А ко всему, что сказал я, прибавлю вам, Дарья Сергевна, еще, — молвил Патап Максимыч. — Теперь ведь Манефа игуменьей только по имени, на самом-то деле мать Филагрия всем заправляет — и хозяйством, и службой, и переписку с петербургскими да с московскими ведет. Чать, знаете ее? Манефина-то наперсница, взбалмошная, бесшабашная Фленушка.