Не вскинься на певунов дядя Архип, спели б они про «Суру реку важную — донышко серебряно, кру́ты бéрежки позолоченные, а на тех бережках вдовы, девушки живут сговорчивые», спели бы, сердечные, про свияжан-лещевников, про казанских плаксивых сирот, про то, как в Тютешах городничий лапоть плел, спели бы про симбирцев гробокрадов, кочанников, про сызранцев ухорезов, про то, как саратовцы собор с молотка продавали, а чилимники, тухлая ворвань, астраханцы кобылятину вместо белой рыбицы в Новгород слали.
— Шабаш! — крикнул Самоквасов. Не хотел он, чтоб песенники продолжали старинную песню про то, как на лежавшее в степи тело белое прилетали три пташечки: родна матушка, сестра да молода вдова. Пущай, мол, подумает Авдотья Марковна, что про иное диво чудное в песне пелося — пущай догадается да про себя хоть маленько подумает.
— Как же это не убиваться, сударь ты мой, как ей не убиваться? — отвечала Таисея. — Ведь ославилась обитель-то. То вдова сбежит, то девку выкрадут!.. Конечно, все это было, когда матушка в отлучке находилась, да ведь станут ли о том рассуждать?.. Оченно убивает это матушку Манефу. А тут еще и Фленушка-то у нее.
Становился Алеша Мокеев перед Аннушкой Мутовкиной. Была та Аннушка девица смиренная, разумная, из себя красавица писаная, одна беда — бедна была, в сиротстве жила. Не живать сизу́ орлу во долинушке, не видать Алеше Мокееву хозяйкой бедную Аннушку. Не пошлет сватовьев спесивый Мокей к убогой вдове Аграфене Мутовкиной, не посватает он за сына ее дочери бесприданницы, в Аграфенином дворе ворота тесны, а мужик богатый, что бык рогатый, в тес́ны ворота не влезет.
Прошли многие годы — вдовый дьякон служил себе да служил, а товарищ его, постригшись в монахи и затем подвигаясь дальше и выше, сделался на родине владыкой.
Осталась ни вдова, ни мужня жена Аграфена Ивановна Мутовкина с шестерыми детьми, мал мала меньше… Поднимала их мать одного за другим на ноги, но как только подрастет работничек, смерть то́тчас придет к нему. Осталась Аграфена с двумя дочерьми, и пошло бабье хозяйство врознь да мимо.
Молодая девушка, редкой красоты, с зажженной лучиной в руке, встретила Дарью Сергевну и проводила ее в избу. То была первая миршéнская красавица, сердечная зазноба удалого молодца, отецкого сына Алеши Мокеева, старшая дочка убогой вдовы Аграфены Мутовкиной.
Рассказала ему Дарья Сергевна, что в Фатьянке они не могли достучаться, что застала их в дороге гроза с ливнем и что укрылась она в Миршéни у вдовы Аграфены. И про то рассказала, что узнала про Фатьянку и про тамошних поселенцев.
— А я так полагаю, что глупая она бабенка, и больше ничего, — вставил слово свое удельный голова. — Подвернулся вдове казистый молодец, крепкий, здоровенный, а она сдуру-то и растаяла и капитал и все, что было у нее, отдала ему… Сечь бы ее за это — не дури… Вот теперь и казнись — поделом вору и мука, сама себя раба бьет, коль нечисто жнет.
И моих семейных, и дьяконовых, и причетников приглашают тогда трапезовать; старушка дьяконица вдовая, в просфорнях состоит при нашем храме, и ту даже приглашают.
Иные люди разного званья, кто пешком, кто на подводе, добрались до Луповиц к назначенному дню. Были тут и крестьяне, и крестьянки, больше все вдовы да перезрелые девки. Софронушки не было; игумен Израиль на Луповицких прогневался, дынь мало ему прислали, к тому же отец игумен на ту пору закурил через меру. Сколько ни упрашивали его, уперся на своем, не пустил юрода из-за древних стен Княж-Хабаровой обители.
В той избе жила разбитная, бойкая вдова Акулина Мироновна, та самая, что когда-то верней всех мужиков разгадала, для чего, ожидая в гости Снежковых, Чапурин ни с того ни с сего вздумал столы окольному народу ставить.
И запели девки развеселую, и вся беседа пошла плясать, не стерпела сама Мироновна. Размахивая полотенцем заместо платочка, пошла она семенить вдоль и поперек по избе. Эх, был бы десятник жив, уже как бы накостылял он шею своей сожительнице, но теперь она вдова — значит, мирской человек: ее поле — ее и воля.
Ну тут бы еще ничего: в дом деньги отдал, а тут по скорости пали к нам слухи, что женился он на богатой вдове, а женился без родительского благословения.
Природа всю жизнь была его <Пастернака> единственной полноправной Музой, его тайной собеседницей, его Невестой и Возлюбленной, его Женой и Вдовой — она была ему тем же, чем была Россия Блоку.