Неточные совпадения
Тут были разных сортов чашки, от крошечных,
что рукой охватить, до больших, в полведра и даже
чуть не в целое ведро; по лавкам стояли ставешки, блюда, расписные жбаны и всякая другая деревянная утварь.
В шелковом пунцовом сарафане с серебряными золочеными пуговицами, в пышных батистовых рукавах, в ожерелье из бурмицких зерен и жемчугу, с голубыми лентами в косах, роскошно падавших
чуть не до колен, она была так хороша,
что глядеть на нее — не наглядишься…
Но тут вдруг ему вспомнились рассказы Снежковых про дочерей Стужина. И мерещится Патапу Максимычу,
что Михайло Данилыч оголил Настю
чуть не до пояса, посадил боком на лошадь и возит по московским улицам… Народ бежит, дивуется… Срам-от, срам-от какой… А Настасья плачет, убивается, неохота позор принимать… А делать ей нечего: муж того хочет, а муж голова.
На Ветлуге и отчасти на Керженце в редком доме брага и сыченое сусло переводятся, даром
что хлеб
чуть не с Рождества покупной едят.
Патап Максимыч назвал себя и немало подивился,
что старый лесник доселе не слыхал его имени, столь громкого за Волгой, а, кажись,
чуть не шабры.
Служба шла так чинно, так благоговейно,
что сердце Патапа Максимыча, до страсти любившего церковное благолепие, разом смягчилось. Забыл,
что его
чуть не битых полчаса заставили простоять на морозе. С сиявшим на лице довольством рассматривал он красноярскую часовню.
— Да
что наше дело! Совсем пустое, — отвечал отец Михаил. — Ино лето
чуть не полпуда наберешь, а пользы всего целковых на сто, либо на полтораста получишь.
Узнав из письма, присланного паломником из Лукерьина,
что Патапа Максимыча хоть обедом не корми, только выпарь хорошенько, отец Михаил тотчас послал в баню троих трудников с скобелями и рубанками и велел им как можно чище и глаже выстрогать всю баню — и полки, и лавки, и пол, и стены, чтобы вся была как новая.
Чуть не с полночи жарили баню, варили щелоки, кипятили квас с мятой для распариванья веников и поддаванья на каменку.
— Как бы ты ему не советовал в город ехать, он бы не вздумал этого, — сказал Стуколов. — Чапурин совсем в тебе уверился, стоило тебе слово сказать, ни за
что бы он не поехал… А ты околесную понес… Да
чуть было и про то дело не проболтался… Не толкни я тебя, ты бы так все ему и выложил… Эх ты, ворона!..
Остатки вольницы,
что во времена самозванцев и лихолетья разбоем да грабежом исходили вдоль и поперек
чуть не всю Русскую землю, находили здесь места безопасные, укрывавшие удальцов от припасенных для них кнутов и виселиц.
— Меня бойчей — вот как, — оживляясь, ответила Фленушка. —
Чуть не всем домом вертит. На
что родитель — медведь, и того к рукам прибрала. Такая стала отважная, такая удалая,
что беда.
Когда на луговине перед Кижицами встретились крестные ходы, сделалась такая теснота, такая толкотня и давка,
что Маша не успела оглянуться, как ее оттеснили от матери и
чуть не сбили с ног.
Заспала ли Фленушка свою досаду, в часовне ли ее промолила, но, сидя у Марьи Гавриловны, была в таком развеселом, в таком разбитном духе,
что чуть не плясать готова была.
— Пускай до
чего до худого дела не дойдет, — сказал на то Пантелей, — потому девицы они у нас разумные, до пустяков себя не доведут… Да ведь люди, матушка, кругом, народ же все непостоянный, зубоскал, только бы посудачить им да всякого пересудить… А к богатым завистливы. На глазах лебезят хозяину, а
чуть за угол, и пошли его ругать да цыганить…
Чего доброго, таких сплеток наплетут, таку славу распустят,
что не приведи Господи. Сама знаешь, каковы нынешние люди.
— Знаю я их лучше вас, — строго промолвила Манефа. —
Чуть недогляди, тотчас бесовские игрища заведут… Плясание пойдет, нечестивое скакание, в долони плескание и всякие богомерзкие коби [Волхование, погань, скверность.]. Нечего рыло-то кривить, — крикнула она на Марью головщицу, заметив,
что та переглянулась с Фленушкой. — Телегу нову работную купили? — обратилась Манефа к казначее.
И прежде нередко задумывалась она над словами Таифы, поразившими ее
чуть не насмерть, но до сей поры не твердо им верила, все хотелось ей думать,
что сказанное казначеей одни пустые сплетни…
— Ах, матушка, забыла я сказать вам, — спохватилась Марья Гавриловна, — Патап-то Максимыч сказывал,
что тот епископ
чуть ли в острог не попал… Красноярский скит знаете?
Покои двухсаженной вышины, оклеенные пестрыми, хоть и сильно загрязненными обоями, бронзовые люстры с подвесными хрусталями, зеркала хоть и тускловатые, но возвышавшиеся
чуть не до потолка, триповые, хоть и закопченные занавеси на окнах, золоченые карнизы, расписной потолок — все это непривычному Алексею казалось такою роскошью, таким богатством,
что в его голове тотчас же сверкнула мысль: «Эх, поладить бы мне тогда с покойницей Настей, повести бы дело не как у нас с нею сталось, в таких бы точно хоромах я жил…» Все дивом казалось Алексею: и огромный буфетный шкап у входа, со множеством полок, уставленных бутылками и хрустальными графинами с разноцветными водками, и блестящие медные тазы по сажени в поперечнике, наполненные кусками льду и трепетавшими еще стерлядями, и множество столиков, покрытых грязноватыми и вечно мокрыми салфетками, вкруг которых чинно восседали за чаем степенные «гости», одетые наполовину в сюртуки, наполовину в разные сибирки, кафтанчики, чупаны и поддевки.
Если бы дядя Елистрат
чуть не силком затащил его, ни за
что бы на свете не переступил он порога ее.
О Святой под качелями Паранька шепнула возлюбленному,
что брат вместо красного яичка много денег принес. Теми словами она любовника своего прикручинила.
Чуть не задохся со злости Карп Алексеич.
Языком
чуть ворочает, а попу каждый год кается,
что давным-давненько, во дни младые, в годы золотые, когда щеки были áлы, а очи звездисты, пошла она в лес по грибочки да нашла девичью беду непоправную…
— Поплатился Исакий за искушение, — прибавил Патап Максимыч. — Первым делом — в острог, второе —
чуть в Сибирь не угодил, а третье горше первых двух — со всеми деньгами,
что за пророчество набрал, расстался… И обитель с той поры запустела.
Первостатейные!..» А
чуть понахмурилось — совсем иные станут: подберут брызжи, подожмут хвосты и глядят,
что волк на псарне…
А Фленушка пуще да пуще хохочет над старицей. Втихомолку и Марьюшка с Парашей посмеиваются и Василий Борисыч; улыбается и степенная, чинная мать Никанора. И как было удержаться от смеха, глядя на толстую, раскрасневшуюся с досады уставщицу, всю в грязи, с камилавкой набок, с апостольником
чуть не задом наперед. Фленушка не из таковских была, чтоб уступить Аркадии.
Чем та больше горячилась, тем громче она хохотала и больше ее к брани подзадоривала.
— Не ладно только,
что в огонь-от
чуть было не угодили… Эка беда какая! — молвила Манефа.
— Невмоготу было, матушка, истинно невмоготу, — сдержанно и величаво ответила Манефа. — Поверь слову моему, мать Таисея, не в силах была добрести до тебя… Через великую силу и по келье брожу… А сколько еще хлопот к послезавтраму!.. И то с ума нейдет, о
чем будем мы на Петров день соборовать… И о том гребтится, матушка, хорошенько бы гостей-то угостить, упокоить бы… А Таифушки нет, в отлучке… Без нее как без рук… Да тут и беспокойство было еще — наши-то богомолки ведь
чуть не сгорели в лесу.
— Ах ты, Господи, Господи! — пуще прежнего горевала Таисея. —
Что тут делать?.. Матушка!.. Подумай — ведь это
чуть не четвертая доля всего нашего доходу!.. Надо будет совсем разориться!.. Помилуй ты нас, матушка, помилосердуй ради Царя Небесного… Как Бог, так и ты.
— Это они ради того,
что, видно, узнали о чудеси, бывшем от той иконы иноку Арсению, —
чуть слышно, слабым голосом проговорила сидевшая возле Манефы и молчавшая дотоле дряхлая мать Клеопатра Ерáхтурка.
—
Что ты? Христос с тобой! — упавшим от страха голосом
чуть слышно проговорила она Устинье, и горькие слезы задрожали на ресницах ее.
— Ох, Семенушка, и подумать-то страшно, — дрожащим голосом,
чуть не со слезами промолвил Василий Борисыч. — Нешто, ты думаешь, спустит он, хоша и женюсь на Прасковье? Он ее, поди, за первостатейного какого-нибудь прочит… Все дело испорчу ему, замыслы нарушу… Живого в землю закопает. Сам говоришь,
что зверь, медведь…
«Бога ты не боишься, — так тихо да покорно,
чуть не со слезами говорит ему бабенка, — младенчик-от у меня хворенький, только
что закачала его — потревожишь бедненького».
— Полюбила,
что ли, кого?.. —
чуть слышно спросила ее Манефа, опуская на глаза креповую наметку.
— Ох, искушение!.. —
чуть слышно проговорил Василий Борисыч. И громко промолвил: — Когда разделаюсь, тогда и поминать не стану, а теперь нельзя умолчать, потому
что еще при том деле стою.
Ни о
чем не думая, ни о
чем не помышляя, сам после не помнил, как сошел Василий Борисыч с игуменьина крыльца. Тихонько,
чуть слышно, останавливаясь на каждом шагу, прошел он к часовне и сел на широких ступенях паперти. Все уже спало в обители, лишь в работницкой избе на конном дворе светился огонек да в келейных стаях там и сям мерцали лампадки. То обительские трудники, убрав коней и задав им корму, сидели за ужином, да благочестивые матери, стоя перед иконами, справляли келейное правило.
Какими-то судьбами Феклист Митрич проведал,
что за человек дом у него нанимал. То главное проведал он,
что ему
чуть не миллион наследства достался и
что этакой-то богач где-то у них в захолустье уходом невесту берет. «
Что́ за притча такая, — думал Феклист. — Такому человеку да воровски жениться! Какой отец дочери своей за него не отдаст? Я бы с радостью любую тотчас!» Как человек ловкий, бывалый, догадливый, смекнул он: «Из скитов, стало быть, жену себе выхватил».
— Как водится, — отвечал Патап Максимыч. — Как гостили мы у Манефы, так слышали,
что она
чуть не тайком из Комарова с ним уехала; думал я тогда,
что Алешка, как надо быть приказчику, за хозяйкой приезжал… А вышло на иную стать — просто выкрал он Марью Гавриловну у нашей чернохвостницы, самокрутку, значит, сработал… То-то возрадуется наша богомолица!.. Таких молитв начитает им,
что ни в каком «часовнике», ни в каком псалтыре не найдешь… Вот взбеленится-то!.. Ха-ха-ха!
—
Что правда, то правда, — молвил Патап Максимыч. — Счастья Бог ей не пошлет… И теперь муженек-от
чуть не половину именья на себя переписал, остальным распоряжается, не спросясь ее… Горька была доля Марьи Гавриловны за первым мужем, от нового, пожалуй, хуже достанется. Тот по крайности богатство ей дал, а этот, году не пройдет, оберет ее до ниточки… И ништо!.. Вздоров не делай!.. Сама виновата!.. Сама себя раба бьет, коль не чисто жнет. А из него вышел самый негодящий человек.
— Я тут, кормилец, ни в
чем не причинен… Только
что узнал сейчас, —
чуть слышно проговорил Пантелей.