Неточные совпадения
— А вот как возьму лестовку да ради Христова праздника отстегаю тебя, — с притворным негодованьем сказала Аксинья Захаровна, — так и
будешь знать, какая слава!.. Ишь
что вздумала!.. Пусти их снег полоть за околицу!.. Да теперь, поди чай, парней-то туда
что навалило: и своих, и из Шишинки, и из Назаровой!.. Долго ль до греха?.. Девки вы молодые, дочери отецкие: след ли вам по ночам хвосты
мочить?
У Аксиньи руки опустились. Жаль ей
было расставаться с дочерями, и не раз говаривала она мужу,
что Настя с Парашей не перестарки, годика три-четыре
могут еще в девках посидеть.
Кто говорил,
что, видно, Патапу Максимычу в волостных головах захотелось сидеть, так он перед выборами мир задабривает, кто полагал, не
будет ли у него в тот день какой-нибудь «помочи» [«Пó
мочью», иначе «тóлокой», называется угощенье за работу.
— Фленушка, — сказала она, — отомкнется Настя, перейди ты к ней в светелку, родная. У ней светелка большая, двоим вам не
будет тесно. И пяльцы перенеси, и ночуй с ней. Одну ее теперь нельзя оставлять, мало ли
что может приключиться… Так ты уж, пожалуйста, пригляди за ней… А к тебе, Прасковья, я Анафролью пришлю, чтоб и ты не одна
была… Да у меня дурь-то из головы выкинь, не то смотри!.. Перейди же туда, Фленушка.
Я старуха старая, в эти дела вступаться не
могу, а ты свекра должна почитать, потому
что он всему дому голова и тебя
поит, кормит из милости».
Раза три либо четыре Патап Максимыч на свои руки Микешку брал.
Чего он ни делал, чтоб направить шурина на добрый путь, как его ни усовещивал, как ни бранил, ничем не
мог пронять. Аксинья Захаровна даже ненавидеть стала брата, несмотря на сердечную доброту свою. Совестно
было ей за него, и часто грешила она: просила на молитве Бога, чтоб послал он поскорей по душу непутного брата.
— Знаю про то, Захаровна, и вижу, — продолжал Патап Максимыч, — я говорю для того,
что ты баба. Стары люди не с ветру сказали: «Баба
что мешок:
что в него положишь, то и несет». И потому,
что ты
есть баба, значит, разумом не дошла, то, как меня не станет,
могут тебя люди разбить. Мало ль
есть в миру завистников? Впутаются не в свое дело и все вверх дном подымут.
— Слушай, тятя,
что я скажу, — быстро подняв голову, молвила Груня с такой твердостью,
что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и не узнал богоданной дочки своей. Новый человек перед ним говорил. — Давно я о том думала, — продолжала Груня, — еще махонькою
была, и тогда уж думала: как ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим только и
могу я Богу воздать… Как думаешь ты, тятя?.. А?..
— Ты знаешь, каково мне, крестнинька. Я тебе сказывала, — шепотом ответила Настя. — Высижу вечер, и завтра все праздники высижу; а веселой
быть не
смогу… Не до веселья мне, крестнинька!.. Вот еще знай: тятенька обещал целый год не поминать мне про этого. Если слово забудет да при мне со Снежковыми на сватовство речь сведет, таких чудес натворю,
что, кроме сраму, ничего не
будет.
—
Что?.. Не во сне?.. Ха-ха-ха!.. Обезумел?.. Постой, впереди не то еще
будет, — хохотала изо всей
мочи Фленушка.
Диву дался Патап Максимыч. Сколько лет на свете живет, книги тоже читает, с хорошими людьми водится, а досель не слыхал, не ведал про такую штуку… Думалось ему,
что паломник из-за моря вывез свою матку, а тут закоптелый лесник, последний,
может быть, человек, у себя в зимнице такую же вещь держит.
Паломник с утра еще жаловался,
что ему нездоровится. За обедом почти ничего не
ел и вовсе не
пил. Когда отец Михаил водил Патапа Максимыча по скиту, он прилег, а теперь слабым, едва слышным голосом уверял Патапа Максимыча,
что совсем разнемогся: головы не
может поднять.
— Как не
может быть? — возразил Патап Максимыч. — Я тебе говорю,
что песок из земли накопан…
И уж столько
было промеж них сраму, столько
было искушения,
что и сказать тебе не
могу.
— Не
могу верно тебе доложить, — отвечала София, — а вечор мать Виринея говорила,
что на Сырную неделю масла
будет достаточно, с завтрашнего дня хотела творог да сметану копить.
— Да. А ты слушай: только увидела она его, сердце у ней так и закипело. Да без меня бы не вышло ничего, глаза бы только друг на друга пялили… А
что в ней, сухой-то любви?.. Терпеть не
могу… Надо
было смастерить… я и смастерила — сладились.
— Какая тут обида? — кричал Масляников. — Кому?.. Чать, Евграшка маленько сродни мне приходится?
Что хочу, то с ним и делаю — хочу — с кашей
ем, хочу — масло из него пахтаю. Какая ему от меня обида
быть может?
— Напрямик такого слова не сказано, — отвечал Пантелей, — а понимать надо так — какой же по здешним местам другой золотой песок
может быть? Опять же Ветлугу то и дело поминают. Не знаешь разве,
чем на Ветлуге народ займуется?
—
Может, и
есть, да не из той тучи, — сказала Фленушка. — Полно-ка, Марьюшка: удалой долго не думает, то ли, се ли
будет, а коль вздумано, так отлынивать нечего. Помни,
что смелому горох хлебать, а несмелому и редьки не видать… А в шелковых сарафанах хорошо щеголять?.. А?.. Загуляем, Маруха?.. Отписывай в Саратов: приезжай, мол, скорей.
— Так-то оно так, Пантелей Прохорыч, а все же гребтится мне, — сказал на то Алексей. — Мало ль
что может быть впереди: и Патап Максимыч смертный человек, тоже пóд Богом ходит… Ну как не станет его, тогда
что?.. Опять же, как погляжу я на него, нравом-то больно крутенек он.
— Не ропщу я на Господа. На него возверзаю печали мои, — сказал, отирая глаза, Алексей. — Но послушай, родной,
что дальше-то
было…
Что было у меня на душе, как пошел я из дому, того рассказать не
могу… Свету не видел я — солнышко высоко, а я ровно темной ночью брел… Не помню, как сюда доволокся… На уме
было — хозяин каков? Дотоле его я не видывал, а слухов много слыхал: одни сказывают — добрый-предобрый, другие говорят — нравом крут и лют, как зверь…
— Не ври, парень, по глазам вижу,
что знаешь про ихнее дело… Ты же намедни и сам шептался с этим проходимцем… Да у тебя в боковуше и Патап Максимыч, от людей таясь, с ним говорил да с этим острожником Дюковым. Не
может быть, чтоб не знал ты ихнего дела. Сказывай… Не ко вреду спрашиваю, а всем на пользу.
Господь ведает,
что у них меж собой творилось — обман ли какой, на самом ли деле золото сыскали — не
могу сказать доподлинно, только Жиров с Стуколовым меж собой
были друзья велики…
Дивуется Алексей…
Что за красота!..
Что за голос звонкий, душевный!.. И какая
может быть у нее кручина?.. Какое у нее
может быть горе?
—
Что ж, Флена Васильевна?.. — с глубоким вздохом промолвил он. — Человек я серый, неученый, как
есть неотесанная деревенщина… Ровня ль я Настасье Патаповне?.. Ихней любви,
может быть, самые
что ни на
есть первостатейные купцы аль генералы какие достойны… А я
что?
— Впервой хворала я смертным недугом, — сказала Манефа, — и все время
была без ума, без памяти. Ну как к смерти-то разболеюсь, да тоже не в себе
буду… не распоряжусь, как надо?.. Поэтому и хочется мне загодя устроить тебя, Фленушка, чтоб после моей смерти никто тебя не обидел… В мое добро матери
могут вступиться, ведь по уставу именье инокини в обитель идет… А
что, Фленушка, не надеть ли тебе, голубушка моя, манатью с черной рясой?..
— Как это случилось, Пантелей Прохорыч? — спросил Алексей. — Давеча толку ни от кого добиться не
мог.
Что за болезнь такая с нею
была, отчего?
Про белиц и поминать нечего — души не чаяли они в Василье Борисыче, все до единой от речей и от песен его
были без ума, и одна перед другой старались угодить,
чем только
могли, залетному соловью…
— Ох, искушение! — со вздохом проговорил Василий Борисыч. — Боюсь, матушка, гнева бы на себя не навести… И то на Вознесенье от Петра Спиридоныча письмо получил — выговаривает и много журит,
что долго замешкался… В Москве, отписывает, много дела
есть… Сами посудите —
могу ли я?
Сроду не вспадало ему в голову,
что могло быть где-нибудь такое многолюдство, чтобы
мог кипеть такой несмолкаемый шум, такая толкотня и бестолочь.
Не
мог отказаться Алексей от докучного дяди Елистрата, не рад
был,
что и связался с ним.
— Гуся разве с капустой?.. А коль охота, так и жареного поросенка с кашей мигом спроворят. Здесь, брат, окромя птичьего молока, все
есть,
что душе твоей ни захочется… Так али нет говорю, молоде́ц? — прибавил он половому, снова хлопнув его по плечу дружески, изо всей
мочи.
— Мне
что же-с? — смешался
было Алексей. — Отчего ж не сказать,
что знаю. Кажись, худого в том ничего не предвидится. Не знаю только,
что будет угодно спрашивать ихней милости. Хоть я и грамотен, да не начетчик какой, от Божественного Писания говорить не
могу.
— Всякого народа на свете
есть, — ответил Алексей. —
Может статься, иной и переходит. Так ведь
что ж это и за народ?.. Самый, значит, последний… Вся цена тому человеку пятак, да и тот ломаный.
— Да
что ж он сделает? — горячо заговорил Алексей. — Разве
может он не дать пачпорта?.. Не об двух головах!.. И над ним тоже начальство
есть!
Надивиться не
могут мужики, отчего это писарь никого не обрывает, каждого нужду выслушивает терпеливо, ласково переспрашивает, толкует даже о делах посторонних. А это все
было делано ради того, чтоб Алексею подольше дожидаться. Знай, дескать,
что я тебе начальство, чувствуй это.
Наконец все мужики
были отпущены, но писарь все-таки не вдруг допустил до себя Алексея. Больно уж хотелось ему поломаться. Взял какие-то бумаги, глядит в них, перелистывает, дело, дескать, делаю, мешать мне теперь никто не
моги, а ты, друг любезный, постой, подожди, переминайся с ноги на ногу… И то у Морковкина на уме
было: не вышло б передряги за то,
что накануне сманил он к себе Наталью с грибовной гулянки… Сидит, ломает голову — какая б нужда Алешку в приказ привела.
Успокоив, сколь
могла, матушку и укрыв ее на постели одеялом, пошла
было гневная Устинья в Парашину светлицу, но, проходя сенями, взглянула в окошко и увидела,
что на бревнах в огороде сидит Василий Борисыч… Закипело ретивое… Себя не помня, мигом слетела она с крутой лестницы и, забыв,
что скитской девице не след середь бела дня, да еще в мирском доме, видеться один на один с молодым человеком, стрелой промчалась двором и вихрем налетела на Василья Борисыча.
— Да
что ты?..
Что ты кричишь?.. В уме ли? — вполголоса стал
было уговаривать ревнивую канонницу Василий Борисыч. — Опомнись!..
Могут услышать…
Как ни старалась Устинья Московка попасть в передние горницы, где возлюбленный ее,
чего доброго, опять, пожалуй, на хозяйскую дочь глаза пялить начнет, — никак не
могла: Манефа приказала ей
быть при себе неотлучно…
«
Что, — говорю, — делать-то
буду?» А сам плачу, слово-то насилу вымолвить
мог…
— Нет, ты мне вот
что скажи, Василий Борисыч, — продолжал Патап Максимыч, — какое насчет этого чуда
будет твое рассуждение?..
Может, к отцу-то Исакию и на самом деле бес во образе ярославской девицы являлся?..
Может такое дело статься аль не
может?.. Как, по-твоему?
— А вот как, — ответил Василий Борисыч. — Человеку с достатком приглядеться к какому ни на
есть месту, узнать, какое дело сподручнее там завести, да, приглядевшись, и зачинать с Божьей помощью. Год пройдет, два пройдут,
может статься, и больше… А как приглядятся мужики к работе да увидят,
что дело-то выгодно, тогда не учи их — сами возьмутся… Всякий промысел так зачинался.
— Сами,
что ли, деньги-то тебе в карман влезут? — крикнул он, выпрямясь во весь рост. — Сорока,
что ли, тебе их на хвосте принесет?.. Мямля ты этакой, рохля!..
Мог бы на весь свет загреметь, а ему по скитам шляться да с девками по крюкам
петь!.. Бить-то тебя некому!
— Ничего тут губернатор не поделает, — ответил Патап Максимыч. —
Был у меня с ним насчет вас разговорец. Со всяким бы, говорит, моим удовольствием, да не
могу: власти, говорит, такой не имею… Известно, хоть и губернатор, а тоже под начальством живет, и его по головке не погладят, коль не сделает того,
что сверху ему приказано.
—
Чем такую даль ехать, ко мне бы
могла свезти, и у меня б сохранны
были, — сказал Патап Максимыч.
— Притяжание-то
что означает? — спросил Патап Максимыч. — То же,
что стяжание, имущество, значит… Так разве он не человек, по-твоему, а имущество, вот как этот стол, аль эта рубаха, аль кони да коровы, не то деньги?.. Крещеный человек
может разве притяжанием
быть?.. Не дело толкуешь, спáсенница.
— Не пошлю я за братом, Алешенька. Бог знает,
что у него на разуме…
Может, и грешу… А сдается мне,
что он на мои достатки смотрит завидно… Теперь, поди, еще завиднее
будет: прежде хоть думал,
что не сам, так дети наследство от меня получат… Нет, не продам ему «Соболя».
— Ну, этого уж не
будет! — ровно встрепенувшись, молвила Марья Гавриловна. — Ни за
что на свете! Пока не обвенчаны, шагу на улицу не ступлю, глаз не покажу никому… Тяжело ведь мне, Алешенька, — припадая на плечо к милому, тихо, со слезами она примолвила. — Сам посуди, как мы живем с тобой!.. Ведь эта жизнь совсем истомила меня…
Может, ни единой ноченьки не провожу без слез… Стыдно на людей-то смотреть.
На ту пору у Колышкина из посторонних никого не
было. Как только сказали ему о приходе Алексея, тотчас велел он позвать его, чтоб с глазу на глаз пожурить хорошенько: «Так, дескать, добрые люди не делают, столь долго ждать себя не заставляют…» А затем объявить,
что «Успех» не
мог его дождаться, убежал с кладью до Рыбинска, но это не беда: для любимца Патапа Максимыча у него на другом пароходе место готово, хоть тем же днем поступай.