Неточные совпадения
Настя с Парашей, воротясь
к отцу,
к матери, расположились в светлицах своих, а разукрасить их отец не поскупился. Вечерком, как они убрались, пришел
к дочерям Патап Максимыч поглядеть на их новоселье и взял рукописную тетрадку, лежавшую у Насти на столике. Тут были «Стихи об Иоасафе царевиче», «Об Алексее Божьем человеке», «Древян гроб сосновый» и рядом с этой пса́льмой «Похвала пустыне». Она начиналась
словами...
Слово за
слово, говорит поп Максимычу: «Едешь ты, говорит,
к Макарью — привези моей попадье шелковый, гарнитуровый сарафан да хороший парчовый холодник».
Настя отерла слезы передником и отняла его от лица. Изумились отец с матерью, взглянув на нее. Точно не Настя, другая какая-то девушка стала перед ними. Гордо подняв голову, величаво подошла она
к отцу и ровным, твердым, сдержанным голосом, как бы отчеканивая каждое
слово, сказала...
Меж тем Патап Максимыч, улуча минуту, подошел
к Стуколову. Стоя у божницы, паломник внимательно разглядывал старинные иконы. Патап Максимыч вызвал его на пару
слов в боковушку.
Не по нраву пришлись Чапурину
слова паломника. Однако сделал по его: и куму Ивану Григорьичу, и удельному голове, и Алексею шепнул, чтоб до поры до времени они про золотые прииски никому не сказывали. Дюкова учить было нечего, тот был со Стуколовым заодно.
К тому же парень был не говорливого десятка, в молчанку больше любил играть.
Во время родов мать Платонида не отходила от Матренушки. Зажгла перед иконами свечу богоявленскую и громко, истово, без перерывов, принялась читать акафист Богородице, стараясь покрывать своим голосом стоны и вопли страдалицы. Прочитав акафист, обратилась она
к племяннице, но не с
словом утешения, не с
словом участия. Небесной карой принялась грозить Матренушке за проступок ее.
— На добром
слове покорно благодарим, Данило Тихоныч, — отвечал Патап Максимыч, — только я так думаю, что если Михайло Данилыч станет по другим местам искать, так много девиц не в пример лучше моей Настасьи найдет. Наше дело, сударь, деревенское, лесное. Настасья у меня, окроме деревни да скита, ничего не видывала, и мне сдается, что такому жениху, как Михайло Данилыч, вряд ли она под стать подойдет, потому что не обыкла
к вашим городским порядкам.
Тот ему тайное
слово сказал да примолвил: «И с вещбой далеко не уедешь, а вылей ты золоту пушку,
к ней золоты ядра да золоты жеребья, да чтоб золото было все церковное, а и лучше того монастырское…
— Чего краснеть-то? — молвил отец. — Дело говорю, нечего голову-то гнуть, что кобыла
к овсу… Да если б такое дело случилось, я бы тебя со всяким моим удовольствием Масляникову отдал: одно
слово, миллионеры, опять же и по нашему согласию — значит, по Рогожскому. Это по нашему состоянию дело не последнее… Ты это должна понимать… Чего глаза-то куксишь?.. Дура!
Прочел Алексей записочку. Пишет Настя, что стосковалась она, долго не видя милого, и хочет сейчас сойти
к нему. Благо пора выдалась удобная: набродившись с утра, Аксинья Захаровна заснула, работницы, глядя на нее, тоже завалились сумерничать… Черкнул Алексей на бумажке одно
слово «приходи», подвязал ее на снурок. Птичка полетела кверху.
Душеполезное
слово кончилось. Потупя глаза и склонив голову, сгоревшая со стыда канонница со всех ног кинулась в боковушу,
к матери Виринее. Глубокое молчание настало в келарне. Всем стало как-то не по себе. Чтобы сгладить впечатление, произведенное чтением о видениях Евстафия, Манефа громко кликнула...
— Бог спасет за ласковое
слово, матери, — поднимаясь со скамейки, сказала игуменья. — Простите, ради Христа, а я уж
к себе пойду.
Батюшка отец Игнатий обещался ему здешний народ приговаривать на новы места идти, и великий боярин Потемкин с тем
словом к царице возил его, и она, матушка, с отцом Игнатием разговор держала, про здешнее положенье расспрашивала и
к руке своей царской старца Божия допустила.
Царь Павел Петрович нарочно
к иргизским отцам своего генерала присылал — Рунич был по прозванию, с милостивым
словом его присылал, три тысячи рублев на монастырское строенье жаловал и грамоту за своей рукой отцу Прохору дал…
— Чем бы вот с Софронами вожжаться — тут бы руку-то помощи Москва подала, — с жаром сказала Манефа. — Да куда ей! — примолвила она с горькой усмешкой. — Исполнились над вашей Москвой
слова пророческие: «Уты, утолсте, ушире и забы Бога создавшего…» Соберешься
к Софонтию — зайди ко мне, Василий Борисыч.
На этих
словах кончилась музыка. Алексей ровно ото сна очнулся… Размашисто тряхнул он кудрями и, ни
словом, ни взглядом не ответив дяде Елистрату, спешной походкой направился
к буфету, бросил хозяину гостиницы бумажку и, не считая сдачи, побежал вон из гостиницы.
— Ты, голубчик Алексей Трифоныч, Андрея Иваныча не опасайся, — внушительно сказал Колышкин. — Не
к допросу тебя приводит. Сору из избы он не вынесет. Это он так, из одного любопытства. Охотник, видишь ты, до всего этакого: любит расспрашивать, как у нас на Руси народ живет… Если он и в книжку с твоих
слов записывать станет, не сумневайся… Это он для себя только, из одного, значит, любопытства… Сказывай ему, что знаешь, будь с Андрей Иванычем душа нараспашку, сердце на ладонке…
И речи ведут
к нему не шутливые, говорят
слова все покорные, потчуют Карпа Алексеича на девичьих су́прядках, ровно попа на поминах родительских.
К хороводу подойдет, парни прочь идут, а девкам без них скучно, и ругают они писаря ругательски, но сторожась, втихомолку: «Принес-де леший Карпушку-захребетника!» Прозвище горького детства осталось за ним; при нем никто бы не посмел того
слова вымолвить, но заглазно все величали его мирским захребетником да овражным найденышем.
Потому-то и пыталась она подъехать
к сожителю со
словами советными, попросил бы он денег у писаря, но не принял Трифон советов жениных, не восхотел поклониться мирскому захребетнику: послал Алексея
к Патапу Максимычу, Саввушку ложкарить в Хвостиково.
Жигарев посмелей меня был, да и пьян же
к тому, даром что Страстная, пóлы в зубы, да, не говоря худого
слова, мах в окошко…
Поступил
к ним Филофей не то из Москвы, не то из Слобод, одно
слово — не здешний…
— «Так я пóд вечер наряжу, святый отче…» А игумен опять то же
слово: «Как знаешь!..» На другой день поу́тру опять
к нему отец Парфений приходит, глядит, а игумен так и рыдает, так и разливается-плачет…
Другой
слов бы не нашел для разговоров с Чапуриным, но Василий Борисыч на обхожденье с такими людьми был ловок, умел
к каждому подладиться и всякое дело обработать по-своему…
Не говоря ни
слова, придвинул Чапурин
к сестре бумагу, перо и чернильницу, а сам начал мерить горницу крупными шагами.
Слова не может вымолвить Таня… Так вот она!.. Какая ж она добрая, приветная да пригожая!.. Доверчиво смотрит Таня в ее правдой и любовью горевшие очи, и любо ей слышать мягкий, нежный, задушевный голос знахарки… Ровно обаяньем каким с первых же
слов Егорихи возникло в душе Тани безотчетное
к ней доверие, беспричинная любовь и ничем не оборимое влеченье.
Вынула знахарка косарь из пестера и, обратясь на рдеющий зарею восток, велела Тане стать рядом с собою… Положила не взошедшему еще солнцу три поклона великие да четыре поклона малые и стала одну за другой молитвы читать… Слушает Таня — молитвы все знакомые, церковные: «Достойно», «Верую», «Богородица», «Помилуй мя, Боже». А прочитав те молитвы, подняла знахарка глаза
к небу и вполголоса особым напевом стала иную молитву творить… Такой молитвы Таня не слыхивала. То была «вещба» — тайное, крепкое
слово.
То были вещие
слова, с которыми наши предки в мольбах обращались
к Небу ходячему,
к Солнцу высокому,
к Матери-Сырой Земле…
Русский народ, будучи в делах веры сильно привержен
к букве и обряду, сохраняет твердое убежденье, что молитва ли церковная, заговор ли знахарский действует лишь тогда, если в них не опущено и не изменено ни единого
слова и если все прочтено или пропето на известный лад исстари установленным напевом.
— Наше вам наиглубочайшее! — молвил Алексей, напрасно протягивая руку. — А уж насчет свадьбы-то попомните, Сергей Андреич… Пожалуйте-с… Угощение будет такое-с, что только ах: напитки заморские, кушаньи первый сорт… от кондитера-с… Да мы
к вам билетец пришлем, золотом
слова напечатать желаем… Да-с…
Не ответил никто на
слова Марьи головщицы. Все промолчали, идучи друг за дружкой по узкой тропинке. Подошла Фленушка
к Василью Борисычу и тихонько сказала...
«Ох, искушение — думает, негодуя на себя, Василий Борисыч. — С Устиньей в два
слова обо всем перемолвил, а с этой прильпе язык
к гортани моей!»
К чему
слова, зачем длинные речи?..
— Что ж рассказать-то? Старость, дряхлость пришла, стало не под силу в пустыне жить.
К нам в обитель пришел, пятнадцать зим у нас пребывал. На летнее время, с Пасхи до Покрова, иной год и до Казанской, в леса удалялся, а где там подвизался, никто не ведал. Безмолвие на себя возложил, в последние десять лет никто от него
слова не слыхивал. И на правиле стоя в молчании, когда молился, губами даже не шевелил.
Не возмогли и ласканиями
к своей воле преклонити; ни единого
слова на судилище не молвил.
За трапезой Аркадия настаивала, чтоб ехать домой, но Фленушка, опираясь на
слова Дементья, непременно хотела сейчас же ехать, чтоб миновать Поломский лес, пока до него огонь не дошел.
К ней пристали другие, Василий Борисыч тоже. Аркадия уступила. Точас после трапезы комаровские богомольцы распростились с гостеприимной Юдифой.
И от тех громóв, от той молнии вся живая тварь в ужасе встрепенулась: разлетелись поднебесные птицы, попрятались в пещеры дубравные звери, один человек поднял
к небу разумную голову и на речь отца громóвую отвечал вещим
словом, речью крылатою…
— Разве не дело?.. — хохотал Самоквасов. — Ей-Богу, та же лавка! «На Рогожском не подавайте, там товар гнилой, подмоченный, а у нас тафты, атласы…» Айдá [Айдá — татарское
слова, иногда значит: пойдем, иногда — иди, иногда — погоняй, смотря по тому, при каких обстоятельствах говорится. Это
слово очень распространено по Поволжью, начиная от устья Суры, особенно в Казани; употребляется также в восточных губерниях, в Сибири.]
к нашим?
— Невмоготу было, матушка, истинно невмоготу, — сдержанно и величаво ответила Манефа. — Поверь
слову моему, мать Таисея, не в силах была добрести до тебя… Через великую силу и по келье брожу… А сколько еще хлопот
к послезавтраму!.. И то с ума нейдет, о чем будем мы на Петров день соборовать… И о том гребтится, матушка, хорошенько бы гостей-то угостить, упокоить бы… А Таифушки нет, в отлучке… Без нее как без рук… Да тут и беспокойство было еще — наши-то богомолки ведь чуть не сгорели в лесу.
— А ты полно губу-то кверху драть!.. Слушай, да ни гугу —
слова не вырони… — говорила Фленушка. — Устинью на другой день праздника в Казань. Васенька в Ша́рпан не поедет — велим захворать ему, Параша тоже дома останется… Только матушка со двора, мы их
к попу… Пируй, Маруха!..
— Верное
слово! — вскликнул на то Самоквасов, ровным, медленным шагом отходя с Фленушкой
к ближнему перелеску.
Это старорусское
слово перешло и
к мордве.]…
Белый день идет
к вечеру, честнóй пир идет навеселе. На приволье, в радости, гости прохлаждаются, за стаканами меж собой беседу ведут… Больше всех говорит, каждым
словом смешит подгулявший маленько Чапурин. Речи любимые, разговоры забавные про житье-бытье скитское, про дела черниц молодых, белиц удалых, про ихних дружков-полюбовников. Задушевным смехом, веселым хохотом беседа каждый рассказ его покрывает.
По-своему толковали они
слова апостола: «Искупающе время яко дние зли суть» [
К Ефесеям, V — 16.
Вдруг под общий смех опрометью влетела Устинья Московка. Лицо бледное, головной платок набок, сама растрепанная, глаза красные, слезы в три ручья… С визгом и воплем подбежала
к кровати, ринулась на постель и разразилась рыданьями… Все обступили ее, с участием расспрашивали, но, уткнувши голову в подушку, она ничему не внимала… Догадалась Фленушка, с чего Устинья убивается, но не сказала ни
слова, хоть не меньше других вкруг нее суетилась.
А была б у нас сказка теперь, а не дело, — продолжала Фленушка взволнованным голосом и отчеканивая каждое
слово, — был бы мой молодец в самом деле Иваном-царевичем, что на сивке, на бурке, на вещей каурке, в шапке-невидимке подъехал
к нам под окно, я бы сказала ему, всю бы правду свою ему выпела: «Ты не жди, Иван-царевич, от меня доброй доли, поезжай, Иван-царевич, по белому свету, поищи себе, царевич, жены по мысли, а я для тебя не сгодилась, не такая я уродилась.
Тихой радостью вспыхнула Дуня, нежный румянец по снежным ланитам потоком разлился. Дóроги были ей похвалы Аграфены Петровны. С детства любила ее, как родную сестру, в возраст придя, стала ее всей душой уважать и каждое
слово ее высоко ценила. Не сказала ни
слова в ответ, но, быстро с места поднявшись, живо, стремительно бросилась
к Груне и, крепко руками обвив ее шею, молча прильнула
к устам ее маленьким аленьким ротиком.
— Не посетуйте, матушка, что скажу я вам, — молвил Василий Борисыч. — Не забвение славного Керженца, не презрение ко святым здешним обителям было виною того, что
к вам в нужное время из Москвы не писали. Невозможно было тогда не хранить крепкой тайны происходившего. Малейшее неосторожное
слово все зачинание могло бы разрушить. И теперь нет ослабы христианству, а тогда не в пример грознее было. Вот отчего, матушка, до поры до времени то дело в тайне у нас и держали.
Слышится Василию Борисычу за часовней тихий говор, но не может ни смысла речей понять, ни узнать говоривших по голосу. Что голоса женские, это расслышал, и невольно его на них потянуло. Тихонько обошел он часовню, приблизился
к чаще рябин и черемух. Узнал голоса: Фленушки с Парашей. Но ни
слова расслышать не может, не может понять, о чем говорят.
Таисея не замедлила приходом. С радостью приняла она
слова Манефы и уж кланялась, кланялась Василью Борисычу, поскорей бы осчастливил ее обитель своим посещением. Принять под свой кров столь знаменитого гостя считала она великою честью. По усиленным просьбам Василий Борисыч согласился тотчас же
к ней перебраться.