Неточные совпадения
Волга — рукой подать. Что мужик в неделю наработает, тотчас на пристань везет, а поленился — на соседний базар. Больших барышей ему не нажить;
и за Волгой не всяк в «тысячники» вылезет, зато, как ни плоха работа, как работников в семье ни мало, заволжанин век свой сыт, одет, обут,
и податные за ним не стоят. Чего ж еще?..
И за то слава те, Господи!.. Не
всем же в золоте ходить, в руках серебро носить, хоть
и каждому русскому человеку такую судьбу няньки да мамки напевают, когда еще он в колыбели лежит.
— А летом, — продолжал он, — Стужины
и другие богатые купцы из наших в Сокольниках да в парке на дачах живут. Собираются чуть не
каждый Божий день вместе
все, кавалеры,
и девицы,
и молодые замужние женщины. Музыку ездят слушать, верхом на лошадях катаются.
А волки
все близятся, было их до пятидесяти, коли не больше. Смелость зверей росла с
каждой минутой: не дальше как в трех саженях сидели они вокруг костров, щелкали зубами
и завывали. Лошади давно покинули торбы с лакомым овсом, жались в кучу
и, прядая ушами, тревожно озирались. У Патапа Максимыча зуб на зуб не попадал; везде
и всегда бесстрашный, он дрожал, как в лихорадке. Растолкали Дюкова, тот потянулся к своей лисьей шубе, зевнул во
всю сласть
и, оглянувшись, промолвил с невозмутимым спокойствием...
Крепко полюбился игумен Патапу Максимычу. Больно по нраву пришлись
и его простодушное добросердечие, его на
каждом шагу заметная домовитость
и уменье вести хозяйство, а пуще
всего то, что умеет людей отличать
и почет воздавать кому следует. «На
все горазд, — думал он, укладываясь спать на высоко взбитой перине. — Молебен ли справить, за чарочкой ли побеседовать… Постоянный старец!.. Надо наградить его хорошенько!»
Минут через пять отец Михаил принес красные картинки
и получил от паломника семьсот рублей. Долго опытный глаз игумна рассматривал на свет
каждую бумажку, мял между пальцами
и оглядывал со
всех сторон.
В огородах, окружавших со
всех почти сторон
каждую обитель, много было гряд с овощами, подсолнечниками
и маком, ни единого деревца: великорус — прирожденный враг леса, его дело рубить, губить, жечь, но не садить деревья.
Каждая при входе молилась иконам,
каждая прощалась
и благословлялась у игуменьи, спрашивая об ее спасении —
все по чину, по уставу…
— Не разберешь, — ответила Фленушка. — Молчит
все больше. День-деньской только
и дела у нее, что поесть да на кровать.
Каждый Божий день до обеда проспала, встала — обедать стала, помолилась да опять спать завалилась. Здесь все-таки маленько была поворотливей. Ну, бывало, хоть к службе сходит, в келарню, туда, сюда, а дома ровно сурок какой.
Толстые, здоровенные белицы из рабочих сестер, скинув коты
и башмаки, надели мужские сапоги
и нагольные тулупы, подпоясались кушаками
и, обернув головы шерстяными платками, стали таскать охапки дров,
каждая в свою стаю, а
все вместе в келарню
и к крыльцу матушки игуменьи.
Пять сот рублев на серебро кладу на вечное поминовение пришлем с Ростовской ярмарки, а теперь посылаем двести пятьдесят рублев ассигнациями вручную раздачу по обители
и по сиротам
и по
всем старым
и убогим, которые Бога боящеся живут постоянно: на человека на
каждого по скольку придется,
и вы по ним по рукам раздайте.
А мы с Варенькой
каждый день вас поминаем, как летось гостили в вашей обители
и уж так вами были обласканы,
и уж так
всем были удовольствованы, что остается только Богу молиться, чтоб
и еще когда сподобил в вашем честном пребывании насладиться спасительною вашею беседой.
Кто ризы на иконах золотил, кто ослопные свечи к
каждой Пасхе, к
каждому Рождеству перед местными образами ставил, кто сирот
и странников в часовенной богадельне
всем удоволить старался?..
Тихо, спокойно потекла жизнь Марьи Гавриловны, заживали помаленьку сердечные раны ее, время забвеньем крыло минувшие страданья. Но вместе с тем какая-то новая, небывалая, не испытанная дотоле тоска с
каждым днем росла в тайнике души ее… Что-то недоставало Марье Гавриловне, а чего —
и сама понять не могла,
все как-то скучно, невесело… Ни степенные речи Манефы, ни резвые шалости Фленушки, ни разговоры с Настей, которую очень полюбила Марья Гавриловна, ничто не удовлетворяло… Куда деваться?.. Что делать?
—
Все говорят, кого ни спроси, — отвечал Пантелей. — По здешним местам еще мало Дюкова знают, а поезжай-ка в город либо в Баки,
каждый парнишка на него пальцем тебе укажет
и «каторжным» обзовет.
И всех,
всех одарила Настя последним приветом… Светлая, небесная улыбка так
и сияла на устах умиравшей…
Все работники пришли,
все работницы — всякому ласковое слово сказала,
каждому что-нибудь отказала на память…
Стал Ефрем рассказывать, что у Патапа Максимыча гостей на похороны наехало видимо-невидимо; что угощенье будет богатое; что «строят» столы во
всю улицу; что
каждому будет по три подноса вина, а пива
и браги пей, сколько в душу влезет, что на поминки наварено, настряпано, чего
и приесть нельзя; что во
всех восемнадцати избах деревни Осиповки бабы блины пекут, чтоб на
всех поминальщиков стало горяченьких.
Изо
всех восемнадцати домов деревни вынесли гречневые блины с маслом
и сметаной, а блины были мерные, добрые, в
каждый блин ломоть завернуть.
А милостыню по нищей братии раздавали шесть недель
каждый Божий день. А в Городецкую часовню
и по
всем обителям Керженским
и Чернораменским разосланы были великие подаяния на службы соборные, на свечи негасимые
и на большие кормы по трапезам… Хорошо, по
всем порядкам, устроил душу своей дочери Патап Максимыч.
И Марья Гавриловна,
и Груня с мужем,
и Никитишна с Фленушкой,
и Марьюшка со своим клиросом до девятин [Поминки в девятый день после кончины.] остались в Осиповке. Оттого у Патапа Максимыча было людно,
и не так была заметна томительная пустота, что в
каждом доме чуется после покойника. Женщины
все почти время у Аксиньи Захаровны сидели, а Патап Максимыч, по отъезде Колышкина, вел беседы с кумом Иваном Григорьичем.
Про Иргиз говорили: знаком был он матери Манефе; до игуменства чуть не
каждый год туда ездила
и гащивала в тамошних женских обителях по месяцу
и дольше… Василий Борисыч также коротко знал Иргизские монастыри. Долго он рассуждал с Манефой о благолепии тамошних церквей, о стройном порядке службы, о знаменитых певцах отца Силуяна, о пространном
и во
всем преизобильном житии тамошних иноков
и стариц.
Когда Фленушка кончила письма, Манефа внимательно их перечитала
и в конце
каждого сделала своей рукой приписку. Потом запечатала
все,
и тогда только, как Фленушка надписала на
каждом, к кому
и куда письмо посылается, заговорила с ней Манефа, садясь у стола на скамейку...
Фленушка подошла к оленевским. Высокая смуглая старица со строгим
и умным выраженьем в лице шла рядом с малорослою толстою инокиней, на
каждом шагу задыхавшейся от жары
и непривычной прогулки пешком. То были оленевские игуменьи: Маргарита
и Фелицата, во
всем с Манефой единомысленные. Фленушка передала им письма на Софонтьевой поляне
и там обо
всем нужном переговорила.
Не с кем словом перекинуться, не с кем по душе побеседовать — народ
все черствый, недобрый, неприветный. У
каждого только
и думы, что своя выгода… Тяжело приходилось горемычному Алексею.
— Кáноны!.. Как не понимать!.. — ответил Алексей. — Мало ли их у нас, кано́нов-то… Сразу-то
всех и келейница не всякая вспомнит… На
каждый праздник свой канóн полагается, на Рождество ли Христово, на Троицу ли, на Успенье ли — всякому празднику свой… А то есть еще канóн за единоумершего, канóн за творящих милостыню… Да мало ли их… Все-то канóны разве одна матушка Манефа по нашим местам знает,
и то навряд… куда такую пропасть на памяти держать!.. По книгам их читают…
— А такая
и разница, что не едят вместе да не молятся… Значит, не сообщаются ни в ястии, ни в питии,
и на молитву вместе не сходятся, молятся, значит,
каждый со своими. В том
вся и разница, — сказал Алексей.
Здесь любо-дорого посмотреть на крестьянина, у самого последнего бедняка изба большая, крепкая, просторная, на боку не лежит, ветром ее не продувает, зимой она не промерзает, крыта дранью, топится по-белому, дров пали сколько хочешь; у
каждого хозяина чисто, опрятно,
и все прибрано по-хорошему…
В
каждой по две, в иной
и по три келейницы сидело:
всех впереди мать Манефа с Васильем Борисычем, за ними Параша с Фленушкой, потом Марьюшка головщица с уставщицей Аркадией, потом другие матери
и белицы, сзади
всех мать Лариса с Устиньей.
— Вот вам билетец, — сказал маклер, подавая Алексею карточку. — С этим билетцем поезжайте вы к портному, у него готового платья завсегда припасено вдоволь. Да выбирайте не сами, во
всем на него положитесь… Главное, чтобы пестрого на вас ничего не было,
все чтобы черное, а рубашка белая полотняная,
и каждый день чистую вздевайте… Постойте-ка, я портному-то записку напишу.
На Каменном Вражке в ските Комарове, рядом с Манефиной обителью, Бояркиных обитель стояла. Была мала
и скудна, но, не выходя из повелений Манефы, держалась не хуже других. Иногородние благодетели деньги
и запасы Манефе присылали,
и при
каждой раздаче на долю послушной игуменьи Бояркиных, матери Таисé
и, больше других доставалось. Такие же милости видали от Манефы еще три-четыре во
всем покорные ей обители.
— Как же, матушка, со
всеми простился, — ответил Петр Степаныч. —
И со сродниками,
и с приказчиками,
и со
всеми другими домашними, которы на ту пору тут прилучились.
Всех к себе велел позвать
и каждого благословлял, а как кого зовут, дядюшка подсказывал ему. Чуть не
всех он тут впервые увидел… Меня хоть взять — перед Рождеством двадцать седьмой мне пошел, а прадедушку чуть-чуть помню, когда еще он в затвор-от не уходил.
— «Аще не житель обители, но мирской человек преставится
и будет от сродников его подаяние на честную обитель ради поминовения души его, тогда
все подаяние емлют вкладом в казну обительскую
и за то поминают его по единому году за
каждый рубль в «Литейнике»; а буде соберется
всего вклада пятьдесят рублев, того поминают в «Литейнике» во́веки; а буде соберется вклада на сто рублев, того поминают окроме «Литейника»
и в «Сенанике» вовеки же.
Тогда ради церковного устроения, по прошению древлеправославных христиан в царствующем граде Москве
и по иным градам
и весям Российския державы пребывающих, господин митрополит Кирилл, по совету
всего освященного собора, рукоположил во архиепископы богоспасаемого града Владимира
и всея России кир Антония,
и сему Антонию архиепископу благословил поставити себе в помощь еще двух епископов, а по надобности
и более, донося о
каждом поставлении митрополиту.
А была б у нас сказка теперь, а не дело, — продолжала Фленушка взволнованным голосом
и отчеканивая
каждое слово, — был бы мой молодец в самом деле Иваном-царевичем, что на сивке, на бурке, на вещей каурке, в шапке-невидимке подъехал к нам под окно, я бы сказала ему,
всю бы правду свою ему выпела: «Ты не жди, Иван-царевич, от меня доброй доли, поезжай, Иван-царевич, по белому свету, поищи себе, царевич, жены по мысли, а я для тебя не сгодилась, не такая я уродилась.
Подняла белокурую головку Дуня, ясным взором, тихо
и спокойно обвела круг девушек
и стала говорить нежным, певучим своим голоском. Чистосердечная искренность в
каждом слове звучала,
и вся Дуня добром
и правдой сияла.
Тихой радостью вспыхнула Дуня, нежный румянец по снежным ланитам потоком разлился. Дóроги были ей похвалы Аграфены Петровны. С детства любила ее, как родную сестру, в возраст придя, стала ее
всей душой уважать
и каждое слово ее высоко ценила. Не сказала ни слова в ответ, но, быстро с места поднявшись, живо, стремительно бросилась к Груне
и, крепко руками обвив ее шею, молча прильнула к устам ее маленьким аленьким ротиком.
Быстро промчалась гроза, солнце вновь засияло в безоблачной тверди небесной, деревья, кусты
и трава оживились, замолкшие птички громко запели в листве древесной, а Петр Степаныч
все лежал на мокрой траве в перелеске, вспоминая
каждое слово пленительной Дуни.
Ни о чем не думая, ни о чем не помышляя, сам после не помнил, как сошел Василий Борисыч с игуменьина крыльца. Тихонько, чуть слышно, останавливаясь на
каждом шагу, прошел он к часовне
и сел на широких ступенях паперти.
Все уже спало в обители, лишь в работницкой избе на конном дворе светился огонек да в келейных стаях там
и сям мерцали лампадки. То обительские трудники, убрав коней
и задав им корму, сидели за ужином, да благочестивые матери, стоя перед иконами, справляли келейное правило.
Вдруг по
всему дому звон раздался. Давно ль не умел Алексей сладить со звонком на крыльце у Колышкина, а теперь сам приделал звонки к подъезду «благоприобретенного» дома
и каждый раз звонил так усердно, как разве только деревенски ребятишки звонят о Пасхе на сельских колокольнях.
В
каждом слове, в
каждом движенье Алексея
и виделось
и слышалось непомерное чванство своим скороспелым богатством. Заносчивость
и тщательно скрываемый прежде задорный
и свирепый нрав поромовского токаря теперь
весь вышел наружу. Глазам
и ушам не верил Чапурин, оскорбленная гордость клокотала в его сердце… Так бы вот
и раскроил его!.. Но нельзя — вексель!..
И сдержал себя Патап Максимыч, слова противного не молвил он Алексею.
За столом сидели
все веселы, только Василий Борисыч подчас хмурился, а когда в ответ на громкие крики о горьком вине принуждаем был целоваться, чуть касался губ Прасковьи Патаповны
и каждый раз, тяжело вздыхая, шептал...
— Я-то здоров, батюшка Патап Максимыч, — на
каждом слове запинаясь
и всем телом вздрагивая, начал Пантелей. — Только у нас-то не больно здорово, батюшка.