Неточные совпадения
И в самом-то
деле, эти приказчики всегда нехристями живут, да
и других на грех наводят.
— Все говорил… Как по крестьянам она прошла: молебны служили, попы по церквам манифест читали. Потом по городам воля разошлась
и на заводах, окромя наших… Мосей-то говорит, што большая может выйти ошибка, ежели время упустить. Спрячут, говорит, приказчики вашу волю —
и конец тому
делу.
— А зачем по-бабьи волосы девке плетут? Тоже
и штаны не подходящее
дело… Матушка наказывала, потому как слухи
и до нас пали, что полумужичьем девку обряжаете. Не порядок это, родимый мой…
Опрометью летевшая по двору Катря набежала на «фалетура»
и чуть не сшибла его с ног, за что
и получила в бок здорового тумака. Она даже не оглянулась на эту любезность,
и только голые ноги мелькнули в дверях погреба: Лука Назарыч первым
делом потребовал холодного квасу, своего любимого напитка, с которым ходил даже в баню. Кержак Егор спрятался за дверью конюшни
и отсюда наблюдал приехавших гостей: его кержацкое сердце предчувствовало, что начались важные события.
— Пропустим по рюмочке, ангел мой, стомаха ради
и частых недугов, — бормотал он, счастливый предстоящим серьезным
делом.
Листовое кровельное железо составляло главный предмет заводского производства,
и Лука Назарыч особенно следил за ним, как
и за кричным: это было старинное кондовое
дело, возникшее здесь с основания фабрики
и составлявшее славу Мурмосских заводов.
Все они в жаркие летние
дни почти пересыхают, но зато первый дождь заставляет их весело бурлить
и пениться, а весной последняя безыменная речонка надувалась, как будто настоящая большая река, выступала из берегов
и заливала поемные луга.
Устюжаниновы повели заводское
дело сильною рукой, а так как на Урале в то время рабочих рук было мало, то они охотно принимали беглых раскольников
и просто бродяг, тянувших на Урал из далекой помещичьей «Расеи».
В течение времени Пеньковка так разрослась, что крайними домишками почти совсем подошла к Кержацкому концу, — их
разделила только громадная дровяная площадь
и черневшие угольные валы.
— Куда торопиться-то? Не такое
дело… Торопятся, душа моя, только блох ловить. Да
и не от нас это самое
дело зависит…
Знакомый человек, хлеб-соль водили, — ну, я ему
и говорю: «Сидор Карпыч, теперь ты будешь бумаги в правление носить», а он мне: «Не хочу!» Я его посадил на три
дня в темную, а он свое: «Не хочу!» Что же было мне с ним делать?
Старички постепеннее заняли лавки около стен
и вслух толковали про свои
дела.
Худой, изможденный учитель Агап, в казинетовом пальтишке
и дырявых сапогах, добыл из кармана кошелек с деньгами
и послал Рачителя за новым полуштофом: «Пировать так пировать, а там пусть дома жена ест, как ржавчина». С этою счастливою мыслью были согласны Евгеньич
и Рачитель, как люди опытные в житейских
делах.
Около Самоварника собралась целая толпа, что его еще больше ободрило. Что же, пустой он человек, а все-таки
и пустой человек может хорошим словом обмолвиться. Кто в самом
деле пойдет теперь в огненную работу или полезет в гору? Весь кабак загалдел, как пчелиный улей, а Самоварник орал пуще всех
и даже ругал неизвестно кого.
— Хочешь сватом быть, Дорох?.. Сейчас ударим по рукам —
и дело свято… Пропьем, значит, твою девку, коли на то пошло!
— выводил чей-то жалобный фальцетик, а рожок Матюшки подхватывал мотив,
и песня поднималась точно на крыльях. Мочеганка Домнушка присела к окну, подперла рукой щеку
и слушала, вся слушала, — очень уж хорошо поют кержаки, хоть
и обушники. У мочеган
и песен таких нет… Свое бабье одиночество обступило Домнушку, непокрытую головушку,
и она растужилась, расплакалась. Нету
дна бабьему горюшку… Домнушка совсем забылась, как чья-то могучая рука обняла ее.
Все сконфуженно молчали. Иван Семеныч, когда узнал, в чем
дело, даже побелел от злости
и дрожащими губами сказал Рачителихе...
Пульс был нехороший,
и Петр Елисеич только покачал головой. Такие лихорадочные припадки были с Нюрочкой
и раньше,
и Домнушка называла их «ростучкой», — к росту девочка скудается здоровьем, вот
и все. Но теперь Петр Елисеич невольно припомнил, как Нюрочка провела целый
день. Вообще слишком много впечатлений для одного
дня.
Первый ученик Ecole polytechnique каждый
день должен был спускаться по стремянке с киркой в руках
и с блендочкой на кожаном поясе на глубину шестидесяти сажен
и работать там наравне с другими; он представлял в заводском хозяйстве ценность, как мускульная сила, а в его знаниях никто не нуждался.
Все это происходило за пять лет до этого
дня,
и Петр Елисеич снова переживал свою жизнь, сидя у Нюрочкиной кроватки. Он не слыхал шума в соседних комнатах, не слыхал, как расходились гости,
и опомнился только тогда, когда в господском доме наступила полная тишина. Мельники, говорят, просыпаются, когда остановится мельничное колесо, так было
и теперь.
— Матушка, да ведь старики
и в самом
деле, надо быть, пропили Федорку! — спохватилась Лукерья
и даже всплеснула руками. — С Титом Горбатым весь
день в кабаке сидели, ну
и ударили по рукам…
Помолившись на образ, Ганна присела на лавочку к кроснам
и завела речь о лишней ярочке, которую не знала куда
девать.
— Эх вы, богатей! — презрительно заметил Илюшка, хватая приятеля за вихры,
и прибавил с гордостью: — Третьева
дни я бегал к тетке на рудник…
Положение Татьяны в семье было очень тяжелое. Это было всем хорошо известно, но каждый смотрел на это, как на что-то неизбежное. Макар пьянствовал, Макар походя бил жену, Макар вообще безобразничал, но где
дело касалось жены — вся семья молчала
и делала вид, что ничего не видит
и не слышит. Особенно фальшивили в этом случае старики, подставлявшие несчастную бабу под обух своими руками. Когда соседки начинали приставать к Палагее, она подбирала строго губы
и всегда отвечала одно
и то же...
«Три пьяницы» вообще чувствовали себя прекрасно, что бесило Рачителиху, несколько раз выглядывавшую из дверей своей каморки в кабак. За стойкой управлялся один Илюшка, потому что
днем в кабаке народу было немного, а набивались к вечеру. Рачителиха успевала в это время управиться около печи, прибрать ребятишек
и вообще повернуть все свое бабье
дело, чтобы вечером уже самой выйти за стойку.
Это участие растрогало Рачителиху,
и она залилась слезами. Груздев ее любил, как разбитную шинкарку, у которой
дело горело в руках, — ключевской кабак давал самую большую выручку. Расспросив, в чем
дело, он только строго покачал головой.
— Ну,
дело дрянь, Илюшка, — строго проговорил Груздев. — Надо будет тебя
и в сам-деле поучить, а матери где же с тобой справиться?.. Вот что скажу я тебе, Дуня: отдай ты его мне, Илюшку, а я из него шелкового сделаю. У меня, брат, разговоры короткие.
— Знаю, знаю, Дунюшка… Не разорваться тебе в сам-то
деле!.. Руки-то твои золотые жалею… Ну, собирай Илюшку, я его сейчас же
и увезу с собой на Самосадку.
Когда
дело дошло до плетей, Окулко с ножом бросился на Палача
и зарезал бы его, да спасли старика большие старинные серебряные часы луковицей: нож изгадал по часам,
и Палач остался жив.
Страшное это было
дело, когда оба конца, Туляцкий
и Хохлацкий, сбежались смотреть на даровой позор невесты с провинкой.
— А наши-то тулянки чего придумали, — трещала участливо Домнушка. — С ног сбились, всё про свой хлеб толкуют.
И всё старухи… С заводу хотят уезжать куда-то в орду, где земля дешевая. Право… У самих зубов нет, а своего хлеба захотели, старые…
И хохлушек туда же подманивают, а доведись до
дела, так на снохах
и поедут. Удумали!.. Воля вышла, вот все
и зашевелились: кто куда, — объясняла Домнушка. — Старики-то так
и поднялись, особенно в нашем Туляцком конце.
Попадались
и другие пешеходы, тоже разодетые по-праздничному. Мужики
и бабы кланялись господскому экипажу, — на заводах рабочие привыкли кланяться каждой фуражке. Все шли на пристань. Николин
день считался годовым праздником на Ключевском,
и тогда самосадские шли в завод, а в троицу заводские на пристань. Впрочем, так «гостились» одни раскольники, связанные родством
и многолетнею дружбой, а мочегане оставались сами по себе.
На звон колокольчиков выбежал Вася, пропадавший по целым
дням на голубятне, а Матюшка Гущин, как медведь, навьючил на себя все, что было в экипаже,
и потащил в горницы.
Некрасивая Дарья, видимо,
разделяла это мнение
и ревниво поглядела на родительское ружье. Она была в ситцевом пестреньком сарафане
и белой холщовой рубашке, голову повязывала коричневым старушечьим платком с зелеными
и синими разводами.
— Ты все про других рассказываешь, родимый мой, — приставал Мосей, разглаживая свою бороду корявою, обожженною рукой. — А нам до себя… Мы тебя своим считаем, самосадским, так, значит, уж ты все обскажи нам, чтобы без сумления. Вот
и старички послушают… Там заводы как хотят, а наша Самосадка допрежь заводов стояла. Прапрадеды жили на Каменке, когда о заводах
и слыхом было не слыхать… Наше
дело совсем особенное. Родимый мой, ты уж для нас-то постарайся, чтобы воля вышла нам правильная…
Нюрочке сделалось смешно: разве можно бояться Таисьи? Она такая добрая
и ласковая всегда. Девочки быстро познакомились
и первым
делом осмотрели костюмы одна у другой. Нюрочка даже хотела было примерять Оленкин сарафан, как в окне неожиданно показалась голова Васи.
В яркий солнечный
день картина получалась замечательно красивая,
и даже Таисья вздохнула, любуясь всем «жилом».
Пьяный Никитич знал свое
дело,
и борьба завязалась.
Все заводское население переселяется на покосы, где у избушек
и балаганов до успеньева
дня кипит самая горячая работа.
Семья Горбатого в полном составе перекочевала на Сойгу, где у старика Тита был расчищен большой покос. Увезли в лес даже Макара, который после праздника в Самосадке вылежал дома недели три
и теперь едва бродил. Впрочем, он
и не участвовал в работе семьи, как лесообъездчик, занятый своим
делом.
Макар отмалчивался
и целые
дни лежал пластом в балагане, предоставляя жене убираться с покосом.
Только по вечерам, когда после трудового
дня на покосах разливалась песня, Татьяна присаживалась к огоньку
и горько плакала, — чужая радость хватала ее за живое.
Такие разговоры повторялись каждый
день с небольшими вариациями, но последнего слова никто не говорил, а всё ходили кругом да около. Старый Тит стороной вызнал, как думают другие старики. Раза два, закинув какое-нибудь заделье, он объехал почти все покосы по Сойге
и Култыму
и везде сталкивался со стариками. Свои туляки говорили все в одно слово, а хохлы или упрямились, или хитрили. Ну, да хохлы сами про себя знают, а Тит думал больше о своем Туляцком конце.
Не велико ребячье
дело, не с кого
и взыскивать.
Всю ночь думает Тит
и день думает,
и даже совсем от хлеба отбился.
С женой Тит не любил разговаривать
и только цыкнул на нее: не бабьего это ума
дело.
— Только вот што, старички, — говорил Деян Поперешный, — бабам ни гугу!.. Примутся стрекотать, как сороки,
и все
дело испортят. Подымут рев, забегают, как оглашенные.
Сваты даже легонько повздорили
и разошлись недовольные друг другом. Особенно недоволен был Тит: тоже послал бог свата, у которого семь пятниц на неделе. Да
и бабы хороши! Те же хохлы наболтали, а теперь валят на баб. Во всяком случае,
дело выходит скверное: еще не начали, а уж разговор пошел по всему заводу.
Тулянки не очень-то жаловали ленивых хохлушек, да уж
дело такое, что разбирать не приходилось, кто
и чего стоит.
Так лужок
и оставался нескошенным, а Наташка лежала в балагане третий
день, ни рукой, ни ногой пошевелить не может.