Неточные совпадения
— Ты
и скажи своим пристанским, что волю никто не спрячет
и в свое время объявят, как
и в других местах.
Вот приедет главный управляющий Лука Назарыч, приедет исправник
и объявят… В Мурмосе уж
все было
и у нас будет, а брат Мосей врет, чтобы его больше водкой поили. Волю объявят, а как
и что будет — никто сейчас не знает. Приказчикам обманывать народ тоже не из чего: сами крепостные.
—
Вот что, отец Сергей, — заговорил Лука Назарыч, не приглашая священника садиться. — Завтра нужно будет молебствие отслужить на площади… чтобы по
всей форме. Образа поднять, хоругви, звон во
вся, — ну, уж вы там знаете, как
и что…
— А, это ты! — обрадовался Петр Елисеич, когда на обратном пути с фабрики из ночной мглы выступила фигура брата Егора. —
Вот что, Егор, поспевай сегодня же ночью домой на Самосадку
и объяви
всем пристанским, что завтра будут читать манифест о воле. Я уж хотел нарочного посылать… Так
и скажи, что исправник приехал.
Нюрочка
все смотрела на светлые пуговицы исправника, на трясущуюся голову дьячка Евгеньича с двумя смешными косичками, вылезавшими из-под засаленного ворота старого нанкового подрясника, на молившийся со слезами на глазах народ
и казачьи нагайки.
Вот о. Сергей начал читать прерывавшимся голосом евангелие о трехдневном Лазаре, потом дьячок Евгеньич уныло запел: «Тебе бога хвалим…» Потом
все затихло.
— Нашли тоже
и время прийти… — ворчала та, стараясь не смотреть на Окулка. — Народу полный кабак, а они лезут… Ты, Окулко, одурел совсем… Возьму
вот, да
всех в шею!.. Какой народ-то, поди уж к исправнику побежали.
— Тошно мне, Дунюшка… — тихо ответил Окулко
и так хорошо посмотрел на целовальничиху, что у ней точно что порвалось. — Стосковался я об тебе,
вот и пришел.
Всем радость, а мы, как волки, по лесу бродим… Давай водки!
— В кабаке
все трое…
Вот сейчас провалиться, своем глазам видел:
и Окулко,
и Челыш,
и Беспалый…
—
Вот что, Никитич, родимый мой, скажу я тебе одно словечко, — перебил мальчика Самоварник. — Смотрю я на фабрику нашу, родимый мой,
и раскидываю своим умом так: кто теперь Устюжанинову робить на ней будет, а? Тоже
вот и медный рудник взять:
вся Пеньковка расползется, как тараканы из лукошка.
— А ты не знал, зачем Окулко к вам в кабак ходит? — не унимался Пашка, ободренный произведенным впечатлением. —
Вот тебе
и двои Козловы ботинки… Окулко-то ведь жил с твоею матерью, когда она еще в девках была. Ее в хомуте водили по
всему заводу… А
все из-за Окулка!..
— У вас
вся семья такая, — продолжал Пашка. — Домнушку на фабрике как дразнят, а твоя тетка в приказчицах живет у Палача. Деян постоянно рассказывает, как мать-то в хомуте водили тогда. Он рассказывает, а мужики хохочут. Рачитель потом как колотил твою-то мать: за волосья по улицам таскал, чересседельником хлестал… страсть!..
Вот тебе
и козловы ботинки…
Когда родился первый ребенок, Илюшка, Рачитель избил жену поленом до полусмерти: это было отродье Окулка. Если Дунька не наложила на себя рук, то благодаря именно этому ребенку, к которому она привязалась с болезненною нежностью, — она
все перенесла для своего любимого детища,
все износила
и все умела забыть. Много лет прошло,
и только сегодняшний случай поднял наверх старую беду.
Вот о чем плакала Рачителиха, проводив своего Илюшку на Самосадку.
— А наши-то тулянки чего придумали, — трещала участливо Домнушка. — С ног сбились,
всё про свой хлеб толкуют.
И всё старухи… С заводу хотят уезжать куда-то в орду, где земля дешевая. Право… У самих зубов нет, а своего хлеба захотели, старые…
И хохлушек туда же подманивают, а доведись до дела, так на снохах
и поедут. Удумали!.. Воля вышла,
вот все и зашевелились: кто куда, — объясняла Домнушка. — Старики-то так
и поднялись, особенно в нашем Туляцком конце.
— Ты
все про других рассказываешь, родимый мой, — приставал Мосей, разглаживая свою бороду корявою, обожженною рукой. — А нам до себя… Мы тебя своим считаем, самосадским, так, значит, уж ты
все обскажи нам, чтобы без сумления.
Вот и старички послушают… Там заводы как хотят, а наша Самосадка допрежь заводов стояла. Прапрадеды жили на Каменке, когда о заводах
и слыхом было не слыхать… Наше дело совсем особенное. Родимый мой, ты уж для нас-то постарайся, чтобы воля вышла нам правильная…
— Обнес ты меня напраслиной, милостивец, — кротко ответил смиренный Кирилл. — Действительно, возымел желание посетить богоспасаемые
веси, премногими мужи
и жены изобилующие…
Вот сестра Таисья на перепутье задержала, разговора некоего для.
— То-то
вот, старички… А оно, этово-тово, нужно тебе хлеб, сейчас ступай на базар
и купляй. Ведь барин-то теперь шабаш, чтобы, этово-тово, из магазину хлеб выдавать… Пуд муки аржаной купил, полтины
и нет в кармане, а ее еще добыть надо. Другое прочее — крупы, говядину,
все купляй. Шерсть купляй, бабам лен купляй, овчину купляй, да еще бабы ситцу поганого просят… так я говорю?
— Куды ни пошевелись,
все купляй…
Вот какая наша земля, да
и та не наша, а господская. Теперь опять так сказать: опять мы в куренную работу с волею-то своей али на фабрику…
— То-то
вот и оно-то, што в орде хрестьянину самый раз, старички, — подхватывал Тит заброшенное словечко. — Земля в орде новая, травы ковыльные, крепкие, скотина всякая дешевая…
Все к нам на заводы с той стороны везут, а мы, этово-тово, деньги им травим.
— Пригнали же нас сюда, а до орды много поближе, сват. Не хочу зоставаться здесь,
и всё туточки!
Вот який твой сват, Тит…
— Только
вот што, старички, — говорил Деян Поперешный, — бабам ни гугу!.. Примутся стрекотать, как сороки,
и все дело испортят. Подымут рев, забегают, как оглашенные.
— Мимо шли, так
вот завернули, — объяснял Чеботарев. — Баско робите около зароду, ну, так мы
и завернули поглядеть… Этакую-то семью да на пашню бы выгнать: загорелось бы
все в руках.
—
И это знаю!.. Только
все это пустяки. Одной поденщины сколько мы должны теперь платить. Одним словом, бросай
все и заживо ложись в могилу…
Вот француз
все своею заграницей утешает, да только там свое, а у нас свое. Машины-то денег стоят, а мы должны миллион каждый год послать владельцам…
И без того заводы плелись кое-как, концы с концами сводили, а теперь где мы возьмем миллион наш?
— Ох, матушка… пропали мы
все… всякого ума решились. Вот-вот брательники воротятся… смертынька наша…
И огня засветить не смеем, так в потемках
и сидим.
— А ежели, напримерно, у меня свое дело?.. Никого я не боюсь
и весь ваш Кержацкий конец разнесу…
Вот я каков есть человек!
—
Вот вы
все такие… — заворчала Таисья. — Вы гуляете, а я расхлебывай ваше-то горе. Да еще вы же
и топорщитесь: «Не хочу с Кириллом». Было бы из чего выбирать, милушка… Старца испугалась, а Макарки поганого не было страшно?..
Весь Кержацкий конец осрамила… Неслыханное дело, чтобы наши кержанки с мочеганами вязались…
Аграфену оставили в светелке одну, а Таисья спустилась с хозяйкой вниз
и уже там в коротких словах обсказала свое дело. Анфиса Егоровна только покачивала в такт головой
и жалостливо приговаривала: «Ах, какой грех случился…
И девка-то какая, а
вот попутал враг. То-то лицо знакомое: с первого раза узнала. Да такой другой красавицы
и с огнем не сыщешь по
всем заводам…» Когда речь дошла до ожидаемого старца Кирилла, который должен был увезти Аграфену в скиты, Анфиса Егоровна только всплеснула руками.
—
Вот ты
и осудил меня, а как в писании сказано: «Ты кто еси судий чуждему рабу: своему господеви стоишь или падаешь…» Так-то, родимые мои! Осудить-то легко, а того вы не подумали, что к мирянину приставлен
всего один бес, к попу — семь бесов, а к чернецу —
все четырнадцать. Согрели бы вы меня лучше водочкой, чем непутевые речи заводить про наше иноческое житие.
Старая, поглупевшая от голода
и болезней Мавра пилила несчастную Наташку походя
и в утешение себе думала о том, что
вот выпустят Окулка из острога
и тогда
все будет другое.
— А Кузьмич-то на што? — проговорила она, раскинув своим бабьим умом. — Ужо я ему поговорю… Он в меховом корпусе сейчас ходит,
вот бы в самый раз туды Тараска определить. Сидел бы парнишка в тепле
и одёжи никакой не нужно,
и вся работа с масленкой около машины походить да паклей ржавчину обтереть… Говорю: в самый раз.
— Что будешь делать… — вздыхал Груздев. — Чем дальше, тем труднее жить становится, а как будут жить наши дети — страшно подумать. Кстати,
вот что… Проект-то у тебя написан
и бойко
и основательно,
все на своем месте, а только напрасно ты не показал мне его раньше.
—
Вот я то же самое думаю
и ничего придумать не могу. Конечно, в крепостное время можно было
и сидя в Самосадке орудовать… А
вот теперь почитай
и дома не бываю, а
все в разъездах. Уж это какая же жизнь… А как подумаю, что придется уезжать из Самосадки, так даже оторопь возьмет. Не то что жаль насиженного места, а так… какой-то страх.
— Да ведь сам-то я разве не понимаю, Петр Елисеич? Тоже, слава богу, достаточно видали всяких людей
и свою темноту видим… А как подумаю, точно сердце оборвется. Ночью просыпаюсь
и все думаю… Разве я первый переезжаю с одного места на другое, а
вот поди же ты… Стыдно рассказывать-то!
—
Вот что, родимый мой… Забыл тебе вечор-то оказать: на Мурмосе на тебя
все сваливают, —
и что мочегане задумали переселяться,
и что которые кержаки насчет земли начали поговаривать… Так уж ты тово, родимый мой… береженого бог бережет. Им бы только свалить на кого-нибудь.
— Ну, слава богу! — говорила она Наташке. — Сказал одно слово Самойло Евтихыч
и будет твой Тараско счастлив на
всю жизнь. Пошли ему, господи, хоть он
и кержак. Не любит он отказывать, когда его
вот так поперек дороги попросят.
— Знаю, знаю, душа моя, а все-таки должны быть коноводы… Впрочем, я должен тебя предупредить, ангел мои, что я знаю решительно
все. Да-с…
Вот мы этих смутьянов
и пощупаем… хе-хе!
—
Вот у тебя дом, старик,
все хозяйство,
и вдруг надо будет
все разорить. Подумал ты об этом? Сам разоришься
и других до сумы доведешь… От добра добра не ищут.
— Это ты верно… Конешно, как не жаль добра: тоже горбом, этово-тово, добро-то наживали. А только нам не способно оставаться-то здесь…
все купляй… Там, в орде, сторона вольная, земли сколько хошь… Опять
и то сказать, што пригнали нас сюда безо
всего, да, слава богу,
вот живы остались. Бог даст,
и там управимся.
— Сам-то я? — повторил как эхо Морок, посмотрел любовно на Слепня
и засмеялся. — Мне плевать на вас на
всех…
Вот какой я сам-то! Ты
вот, как цепная собака, сидишь в своей караулке, а я на полной своей воле гуляю. Ничего, сыт…
—
Весь не могу, Тит… С глазу, должно полагать, попритчилось.
И покос Никитичу продал, бабы собрались, а я
вот и разнемогся.
Долго стоял Коваль на мосту, провожая глазами уходивший обоз. Ему было обидно, что сват Тит уехал
и ни разу не обернулся назад.
Вот тебе
и сват!.. Но Титу было не до вероломного свата, — старик не мог отвязаться от мысли о дураке Терешке, который
все дело испортил.
И откуда он взялся, подумаешь: точно из земли вырос… Идет впереди обоза без шапки, как ходил перед покойниками. В душе Тита этот пустой случай вызвал первую тень сомнения: уж ладно ли они выехали?
— Вообще
все кончено, — заключил свой рассказ Петр Елисеич. — Тридцать лет работал я на заводах,
и вот награда…
— Да так… У нас там теперь пустует
весь дом. Обзаведенье всякое есть, только живи да радуйся…
Вот бы вам туда
и переехать.
— Это не наше дело… — заговорил он после неприятной паузы. — Да
и тебе пора спать. Ты
вот бегаешь постоянно в кухню
и слушаешь
все, что там говорят. Знаешь, что я этого не люблю. В кухне болтают разные глупости, а ты их повторяешь.
— Совсем мужик решился ума, — толковали соседки по своим заугольям. — А
все его та, змея-то, Аграфена, испортила… Поди, напоила его каким-нибудь приворотным зельем,
вот он
и озверел. Кержанки на это дошлые, анафемы… Извела мужика, а сама улепетнула в скиты грех хоронить. Разорвать бы ее на мелкие части…
Домнушка, не замечавшая раньше забитой снохи, точно в первый раз увидела ее
и даже удивилась, что
вот эта самая Татьяна Ивановна точно такой же человек, как
и все другие.
— Все-то у вас есть, Анисья Трофимовна, — умиленно говорил солдат. — Не как другие прочие бабы, которые от одной своей простоты гинут… У каждого своя линия.
Вот моя Домна… Кто богу не грешен, а я не ропщу:
и хороша — моя,
и худа — моя… Закон-то для
всех один.
— Им нужны кровопийцы, а не управители! — кричал он, когда в Ключевской завод приехал исправник Иван Семеныч. — Они погубят
все дело,
и тогда сам Лука Назарыч полетит с своего места…
Вот посмотрите, что так будет!
—
Вот и с старушкой кстати прощусь, — говорил за чаем Груздев с грустью в голосе. — Корень была, а не женщина… Когда я еще босиком бегал по пристани, так она частенько началила меня… То за вихры поймает, то подзатыльника хорошего даст. Ох, жизнь наша, Петр Елисеич… Сколько ни живи, а
все помирать придется. Говори мне спасибо, Петр Елисеич, что я тогда тебя помирил с матерью. Помнишь? Ежели
и помрет старушка,
все же одним грехом у тебя меньше. Мать — первое дело…
Что-то такое несправедливое
и жестокое пронеслось над избушкой Елески жигаля, что отравляло жизнь
всем, начиная
вот с этой покойницы.
Аграфена видела, что матушка Енафа гневается,
и всю дорогу молчала. Один смиренный Кирилл чувствовал себя прекрасно
и только посмеивался себе в бороду:
все эти бабы одинаковы, что мирские, что скитские,
и всем им одна цена,
и слабость у них одна женская.
Вот Аглаида
и глядеть на него не хочет, а что он ей сделал? Как родила в скитах, он же увозил ребенка в Мурмос
и отдавал на воспитанье! Хорошо еще, что ребенок-то догадался во-время умереть,
и теперь Аглаида чистотою своей перед ним же похваляется.
— Я?.. Как мне не плакать, ежели у меня смертный час приближается?.. Скоро помру. Сердце чует… А потом-то што будет? У вас, у баб,
всего один грех, да
и с тем вы не подсобились, а у нашего брата мужика грехов-то тьма…
Вот ты пожалела меня
и подошла, а я што думаю о тебе сейчас?.. Помру скоро, Аглаида, а зверь-то останется… Может, я видеть не могу тебя!..