Неточные совпадения
— Да, батюшка, — сказал Степан Аркадьич, покачивая головой, —
вот счастливец! Три тысячи десятин в Каразинском уезде,
всё впереди,
и свежести сколько! Не то что наш брат.
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты пойми, что это для меня вопрос жизни
и смерти. Я никогда ни с кем не говорил об этом.
И ни с кем я не могу говорить об этом, как с тобою. Ведь
вот мы с тобой по
всему чужие: другие вкусы, взгляды,
всё; но я знаю, что ты меня любишь
и понимаешь,
и от этого я тебя ужасно люблю. Но, ради Бога, будь вполне откровенен.
— Приеду когда-нибудь, — сказал он. — Да, брат, женщины, — это винт, на котором
всё вертится.
Вот и мое дело плохо, очень плохо.
И всё от женщин. Ты мне скажи откровенно, — продолжал он, достав сигару
и держась одною рукой зa бокал, — ты мне дай совет.
Она уже подходила к дверям, когда услыхала его шаги. «Нет! нечестно. Чего мне бояться? Я ничего дурного не сделала. Что будет, то будет! Скажу правду. Да с ним не может быть неловко.
Вот он, сказала она себе, увидав
всю его сильную
и робкую фигуру с блестящими, устремленными на себя глазами. Она прямо взглянула ему в лицо, как бы умоляя его о пощаде,
и подала руку.
А
вот что: во-первых, вы заманиваете жениха,
и вся Москва будет говорить,
и резонно.
— Ну
вот, графиня, вы встретили сына, а я брата, — весело сказала она. —
И все истории мои истощились; дальше нечего было бы рассказывать.
— О! как хорошо ваше время, — продолжала Анна. — Помню
и знаю этот голубой туман, в роде того, что на горах в Швейцарии. Этот туман, который покрывает
всё в блаженное то время, когда вот-вот кончится детство,
и из этого огромного круга, счастливого, веселого, делается путь
всё уже
и уже,
и весело
и жутко входить в эту анфиладу, хотя она кажется
и светлая
и прекрасная…. Кто не прошел через это?
— А эта женщина, — перебил его Николай Левин, указывая на нее, — моя подруга жизни, Марья Николаевна. Я взял ее из дома, —
и он дернулся шеей, говоря это. — Но люблю ее
и уважаю
и всех, кто меня хочет знать, — прибавил он, возвышая голос
и хмурясь, — прошу любить
и уважать ее. Она
всё равно что моя жена,
всё равно. Так
вот, ты знаешь, с кем имеешь дело.
И если думаешь, что ты унизишься, так
вот Бог, а
вот порог.
—
И мы
вот устраиваем артель слесарную, где
всё производство,
и барыш
и главные орудия производства,
всё будет общее.
— На том свете? Ох, не люблю я тот свет! Не люблю, — сказал он, остановив испуганные дикие глаза на лице брата. —
И ведь
вот, кажется, что уйти изо
всей мерзости, путаницы,
и чужой
и своей, хорошо бы было, а я боюсь смерти, ужасно боюсь смерти. — Он содрогнулся. — Да выпей что-нибудь. Хочешь шампанского? Или поедем куда-нибудь. Поедем к Цыганам! Знаешь, я очень полюбил Цыган
и русские песни.
— Ах, я уж ничего не понимаю! Нынче
всё хотят своим умом жить, матери ничего не говорят, а потом
вот и…
— Вот-вот именно, — поспешно обратилась к нему княгиня Мягкая. — Но дело в том, что Анну я вам не отдам. Она такая славная, милая. Что же ей делать, если
все влюблены в нее
и как тени ходят за ней?
— Я
вот что намерен сказать, — продолжал он холодно
и спокойно, —
и я прошу тебя выслушать меня. Я признаю, как ты знаешь, ревность чувством оскорбительным
и унизительным
и никогда не позволю себе руководиться этим чувством; но есть известные законы приличия, которые нельзя преступать безнаказанно. Нынче не я заметил, но, судя по впечатлению, какое было произведено на общество,
все заметили, что ты вела
и держала себя не совсем так, как можно было желать.
— Есть, брат!
Вот видишь ли, ты знаешь тип женщин Оссиановских… женщин, которых видишь во сне…
Вот эти женщины бывают на яву…
и эти женщины ужасны. Женщина, видишь ли, это такой предмет, что, сколько ты ни изучай ее,
всё будет совершенно новое.
«Для Бетси еще рано», подумала она
и, взглянув в окно, увидела карету
и высовывающуюся из нее черную шляпу
и столь знакомые ей уши Алексея Александровича. «
Вот некстати; неужели ночевать?» подумала она,
и ей так показалось ужасно
и страшно
всё, что могло от этого выйти, что она, ни минуты не задумываясь, с веселым
и сияющим лицом вышла к ним навстречу
и, чувствуя в себе присутствие уже знакомого ей духа лжи
и обмана, тотчас же отдалась этому духу
и начала говорить, сама не зная, что скажет.
«Да, — вспоминала она, что-то было ненатуральное в Анне Павловне
и совсем непохожее на ее доброту, когда она третьего дня с досадой сказала: «
Вот,
всё дожидался вас, не хотел без вас пить кофе, хотя ослабел ужасно».
— По делом за то, что
всё это было притворство, потому что это
всё выдуманное, а не от сердца. Какое мне дело было до чужого человека?
И вот вышло, что я причиной ссоры
и что я делала то, чего меня никто не просил. Оттого что
всё притворство! притворство! притворство!…
Гриша плакал, говоря, что
и Николинька свистал, но что
вот его не наказали
и что он не от пирога плачет, — ему
всё равно, — но о том, что с ним несправедливы. Это было слишком уже грустно,
и Дарья Александровна решилась, переговорив с Англичанкой, простить Гришу
и пошла к ней. Но тут, проходя чрез залу, она увидала сцену, наполнившую такою радостью ее сердце, что слезы выступили ей на глаза,
и она сама простила преступника.
— Я не знаю! — вскакивая сказал Левин. — Если бы вы знали, как вы больно мне делаете!
Всё равно, как у вас бы умер ребенок, а вам бы говорили: а
вот он был бы такой, такой,
и мог бы жить,
и вы бы на него радовались. А он умер, умер, умер…
«Как красиво! — подумал он, глядя на странную, точно перламутровую раковину из белых барашков-облачков, остановившуюся над самою головой его на середине неба. — Как
всё прелестно в эту прелестную ночь!
И когда успела образоваться эта раковина? Недавно я смотрел на небо,
и на нем ничего не было — только две белые полосы. Да,
вот так-то незаметно изменились
и мои взгляды на жизнь!»
Она раскаивалась утром в том, чтó она сказала мужу,
и желала только одного, чтоб эти слова были как бы не сказаны.
И вот письмо это признавало слова несказанными
и давало ей то, чего она желала. Но теперь это письмо представлялось ей ужаснее
всего, что только она могла себе представить.
— Ах, такая тоска была! — сказала Лиза Меркалова. — Мы поехали
все ко мне после скачек.
И всё те же,
и всё те же!
Всё одно
и то же.
Весь вечер провалялись по диванам. Что же тут веселого? Нет, как вы делаете, чтобы вам не было скучно? — опять обратилась она к Анне. — Стоит взглянуть на вас,
и видишь, —
вот женщина, которая может быть счастлива, несчастна, но не скучает. Научите, как вы это делаете?
— Может быть, это так для тебя, но не для
всех. Я то же думал, а
вот живу
и нахожу, что не стоит жить только для этого, — сказал Вронский.
—
Вот оно!
Вот оно! — смеясь сказал Серпуховской. — Я же начал с того, что я слышал про тебя, про твой отказ… Разумеется, я тебя одобрил. Но на
всё есть манера.
И я думаю, что самый поступок хорош, но ты его сделал не так, как надо.
— Ах, мне
всё равно! — сказала она. Губы ее задрожали.
И ему показалось, что глаза ее со странною злобой смотрели на него из-под вуаля. — Так я говорю, что не в этом дело, я не могу сомневаться в этом; но
вот что он пишет мне. Прочти. — Она опять остановилась.
— Мне нужно, чтоб я не встречал здесь этого человека
и чтобы вы вели себя так, чтобы ни свет, ни прислуга не могли обвинить вас… чтобы вы не видали его. Кажется, это не много.
И за это вы будете пользоваться правами честной жены, не исполняя ее обязанностей.
Вот всё, что я имею сказать вам. Теперь мне время ехать. Я не обедаю дома.
— Я пожалуюсь? Да ни за что в свете! Разговоры такие пойдут, что
и не рад жалобе!
Вот на заводе — взяли задатки, ушли. Что ж мировой судья? Оправдал. Только
и держится
всё волостным судом да старшиной. Этот отпорет его по старинному. А не будь этого — бросай
всё! Беги на край света!
Сколько раз он говорил себе, что ее любовь была счастье;
и вот она любила его, как может любить женщина, для которой любовь перевесила
все блага в жизни, ―
и он был гораздо дальше от счастья, чем когда он поехал за ней из Москвы.
— Поэтому для обрусения инородцев есть одно средство — выводить как можно больше детей.
Вот мы с братом хуже
всех действуем. А вы, господа женатые люди, в особенности вы, Степан Аркадьич, действуете вполне патриотически; у вас сколько? — обратился он, ласково улыбаясь хозяину
и подставляя ему крошечную рюмочку.
— Нет, постойте! Вы не должны погубить ее. Постойте, я вам скажу про себя. Я вышла замуж,
и муж обманывал меня; в злобе, ревности я хотела
всё бросить, я хотела сама… Но я опомнилась,
и кто же? Анна спасла меня.
И вот я живу. Дети растут, муж возвращается в семью
и чувствует свою неправоту, делается чище, лучше,
и я живу… Я простила,
и вы должны простить!
— Ах! — вскрикнула она, увидав его
и вся просияв от радости. — Как ты, как же вы (до этого последнего дня она говорила ему то «ты», то «вы»)?
Вот не ждала! А я разбираю мои девичьи платья, кому какое…
И теперь вот-вот ожидание,
и неизвестность,
и раскаяние в отречении от прежней жизни —
всё кончится,
и начнется новое.
— Да,
вот эта женщина, Марья Николаевна, не умела устроить
всего этого, — сказал Левин. —
И… должен признаться, что я очень, очень рад, что ты приехала. Ты такая чистота, что… — Он взял ее руку
и не поцеловал (целовать ее руку в этой близости смерти ему казалось непристойным), а только пожал ее с виноватым выражением, глядя в ее просветлевшие глаза.
—
Вот так, — сказала она, обдергивая складки своего шерстяного платья. Действительно, он заметил, что во
весь этот день больной хватал на себе
и как будто хотел сдергивать что-то.
— Третье, чтоб она его любила.
И это есть… То есть это так бы хорошо было!.. Жду, что
вот они явятся из леса,
и всё решится. Я сейчас увижу по глазам. Я бы так рада была! Как ты думаешь, Долли?
— Ну, что, дичь есть? — обратился к Левину Степан Аркадьич, едва поспевавший каждому сказать приветствие. — Мы
вот с ним имеем самые жестокие намерения. — Как же, maman, они с тех пор не были в Москве. — Ну, Таня,
вот тебе! — Достань, пожалуйста, в коляске сзади, — на
все стороны говорил он. — Как ты посвежела, Долленька, — говорил он жене, еще раз целуя ее руку, удерживая ее в своей
и по трепливая сверху другою.
— Нет, так я, напротив, оставлю его нарочно у нас
всё лето
и буду рассыпаться с ним в любезностях, — говорил Левин, целуя ее руки. —
Вот увидишь. Завтра… Да, правда, завтра мы едем.
—
Вот если б я знала, — сказала Анна, — что ты меня не презираешь… Вы бы
все приехали к нам. Ведь Стива старый
и большой друг Алексея, — прибавила она
и вдруг покраснела.
— Ну
вот вам
и Долли, княжна, вы так хотели ее видеть, — сказала Анна, вместе с Дарьей Александровной выходя на большую каменную террасу, на которой в тени, за пяльцами, вышивая кресло для графа Алексея Кирилловича, сидела княжна Варвара. — Она говорит, что ничего не хочет до обеда, но вы велите подать завтракать, а я пойду сыщу Алексея
и приведу их
всех.
— Это не родильный дом, но больница,
и назначается для
всех болезней, кроме заразительных, — сказал он. — А
вот это взгляните… —
и он подкатил к Дарье Александровне вновь выписанное кресло для выздоравливающих. — Вы посмотрите. — Он сел в кресло
и стал двигать его. — Он не может ходить, слаб еще или болезнь ног, но ему нужен воздух,
и он ездит, катается…
«
Вот что попробуйте, — не раз говорил он, — съездите туда-то
и туда-то»,
и поверенный делал целый план, как обойти то роковое начало, которое мешало
всему.
— А
вот делаешь! Что прикажете? Привычка,
и знаешь, что так надо. Больше вам скажу, — облокачиваясь об окно
и разговорившись, продолжал помещик, — сын не имеет никакой охоты к хозяйству. Очевидно, ученый будет. Так что некому будет продолжать. А
всё делаешь.
Вот нынче сад насадил.
— Да
вот я вам скажу, — продолжал помещик. — Сосед купец был у меня. Мы прошлись по хозяйству, по саду. «Нет, — говорит, — Степан Васильич,
всё у вас в порядке идет, но садик в забросе». А он у меня в порядке. «На мой разум, я бы эту липу срубил. Только в сок надо. Ведь их тысяча лип, из каждой два хороших лубка выйдет. А нынче лубок в цене,
и струбов бы липовеньких нарубил».
— Да
вот, как вы сказали, огонь блюсти. А то не дворянское дело.
И дворянское дело наше делается не здесь, на выборах, а там, в своем углу. Есть тоже свой сословный инстинкт, что должно или не должно.
Вот мужики тоже, посмотрю на них другой раз: как хороший мужик, так хватает земли нанять сколько может. Какая ни будь плохая земля,
всё пашет. Тоже без расчета. Прямо в убыток.
— Как я рада, что слышала Кознышева! Это стоит, чтобы поголодать. Прелесть! Как ясно
и слышно
всё!
Вот у вас в суде никто так не говорит. Только один Майдель,
и то он далеко не так красноречив.
― Ну, как же! Ну, князь Чеченский, известный. Ну,
всё равно.
Вот он всегда на бильярде играет. Он еще года три тому назад не был в шлюпиках
и храбрился.
И сам других шлюпиками называл. Только приезжает он раз, а швейцар наш… ты знаешь, Василий? Ну, этот толстый. Он бонмотист большой.
Вот и спрашивает князь Чеченский у него: «ну что, Василий, кто да кто приехал? А шлюпики есть?» А он ему говорит: «вы третий». Да, брат, так-то!
―
Вот ты
всё сейчас хочешь видеть дурное. Не филантропическое, а сердечное. У них, то есть у Вронского, был тренер Англичанин, мастер своего дела, но пьяница. Он совсем запил, delirium tremens, [белая горячка,]
и семейство брошено. Она увидала их, помогла, втянулась,
и теперь
всё семейство на ее руках; да не так, свысока, деньгами, а она сама готовит мальчиков по-русски в гимназию, а девочку взяла к себе. Да
вот ты увидишь ее.
Но после этого часа прошел еще час, два, три,
все пять часов, которые он ставил себе самым дальним сроком терпения,
и положение было
все то же;
и он
всё терпел, потому что больше делать было нечего, как терпеть, каждую минуту думая, что он дошел до последних пределов терпения
и что сердце его вот-вот сейчас разорвется от сострадания.
«Да,
вот он перестал теперь притворяться,
и видна
вся его холодная ненависть ко мне», — подумала она, не слушая его слов, но с ужасом вглядываясь в того холодного
и жестокого судью, который, дразня ее, смотрел из его глаз.
«
Вот она опять! Опять я понимаю
всё», сказала себе Анна, как только коляска тронулась
и покачиваясь загремела по мелкой мостовой,
и опять одно за другим стали сменяться впечатления.