Неточные совпадения
Под
всем этим было написано: «
И вот заведение».
Гораздо легче изображать характеры большого размера: там просто бросай краски со
всей руки на полотно, черные палящие глаза, нависшие брови, перерезанный морщиною лоб, перекинутый через плечо черный или алый, как огонь, плащ —
и портрет готов; но
вот эти
все господа, которых много на свете, которые с вида очень похожи между собою, а между тем как приглядишься, увидишь много самых неуловимых особенностей, — эти господа страшно трудны для портретов.
— Да, — примолвил Манилов, — уж она, бывало,
все спрашивает меня: «Да что же твой приятель не едет?» — «Погоди, душенька, приедет». А
вот вы наконец
и удостоили нас своим посещением. Уж такое, право, доставили наслаждение… майский день… именины сердца…
— Позвольте мне вам заметить, что это предубеждение. Я полагаю даже, что курить трубку гораздо здоровее, нежели нюхать табак. В нашем полку был поручик, прекраснейший
и образованнейший человек, который не выпускал изо рта трубки не только за столом, но даже, с позволения сказать, во
всех прочих местах.
И вот ему теперь уже сорок с лишком лет, но, благодаря Бога, до сих пор так здоров, как нельзя лучше.
— Правда, с такой дороги
и очень нужно отдохнуть.
Вот здесь
и расположитесь, батюшка, на этом диване. Эй, Фетинья, принеси перину, подушки
и простыню. Какое-то время послал Бог: гром такой — у меня
всю ночь горела свеча перед образом. Эх, отец мой, да у тебя-то, как у борова,
вся спина
и бок в грязи! где так изволил засалиться?
— Бессонница.
Все поясница болит,
и нога, что повыше косточки, так
вот и ломит.
Вот оно, внутреннее расположение: в самой средине мыльница, за мыльницею шесть-семь узеньких перегородок для бритв; потом квадратные закоулки для песочницы
и чернильницы с выдолбленною между ними лодочкой для перьев, сургучей
и всего, что подлиннее; потом всякие перегородки с крышечками
и без крышечек для того, что покороче, наполненные билетами визитными, похоронными, театральными
и другими, которые складывались на память.
—
Вот граница! — сказал Ноздрев. —
Все, что ни видишь по эту сторону,
все это мое,
и даже по ту сторону,
весь этот лес, который вон синеет,
и все, что за лесом,
все мое.
— Когда ты не хочешь на деньги, так
вот что, слушай: я тебе дам шарманку
и все, сколько ни есть у меня, мертвые души, а ты мне дай свою бричку
и триста рублей придачи.
— Отчего ж неизвестности? — сказал Ноздрев. — Никакой неизвестности! будь только на твоей стороне счастие, ты можешь выиграть чертову пропасть. Вон она! экое счастье! — говорил он, начиная метать для возбуждения задору. — Экое счастье! экое счастье! вон: так
и колотит!
вот та проклятая девятка, на которой я
всё просадил! Чувствовал, что продаст, да уже, зажмурив глаза, думаю себе: «Черт тебя побери, продавай, проклятая!»
— А я, брат, — говорил Ноздрев, — такая мерзость лезла
всю ночь, что гнусно рассказывать,
и во рту после вчерашнего точно эскадрон переночевал. Представь: снилось, что меня высекли, ей-ей!
и, вообрази, кто?
Вот ни за что не угадаешь: штабс-ротмистр Поцелуев вместе с Кувшинниковым.
Хотя бричка мчалась во
всю пропалую
и деревня Ноздрева давно унеслась из вида, закрывшись полями, отлогостями
и пригорками, но он
все еще поглядывал назад со страхом, как бы ожидая, что вот-вот налетит погоня.
— Да чего вы скупитесь? — сказал Собакевич. — Право, недорого! Другой мошенник обманет вас, продаст вам дрянь, а не души; а у меня что ядреный орех,
все на отбор: не мастеровой, так иной какой-нибудь здоровый мужик. Вы рассмотрите:
вот, например, каретник Михеев! ведь больше никаких экипажей
и не делал, как только рессорные.
И не то, как бывает московская работа, что на один час, — прочность такая, сам
и обобьет,
и лаком покроет!
— Милушкин, кирпичник! мог поставить печь в каком угодно доме. Максим Телятников, сапожник: что шилом кольнет, то
и сапоги, что сапоги, то
и спасибо,
и хоть бы в рот хмельного. А Еремей Сорокоплёхин! да этот мужик один станет за
всех, в Москве торговал, одного оброку приносил по пятисот рублей. Ведь
вот какой народ! Это не то, что вам продаст какой-нибудь Плюшкин.
— Да ведь соболезнование в карман не положишь, — сказал Плюшкин. —
Вот возле меня живет капитан; черт знает его, откуда взялся, говорит — родственник: «Дядюшка, дядюшка!» —
и в руку целует, а как начнет соболезновать, вой такой подымет, что уши береги. С лица
весь красный: пеннику, чай, насмерть придерживается. Верно, спустил денежки, служа в офицерах, или театральная актриса выманила, так
вот он теперь
и соболезнует!
— Да, купчую крепость… — сказал Плюшкин, задумался
и стал опять кушать губами. — Ведь
вот купчую крепость —
всё издержки. Приказные такие бессовестные! Прежде, бывало, полтиной меди отделаешься да мешком муки, а теперь пошли целую подводу круп, да
и красную бумажку прибавь, такое сребролюбие! Я не знаю, как священники-то не обращают на это внимание; сказал бы какое-нибудь поучение: ведь что ни говори, а против слова-то Божия не устоишь.
— Ведь
вот не сыщешь, а у меня был славный ликерчик, если только не выпили! народ такие воры! А
вот разве не это ли он? — Чичиков увидел в руках его графинчик, который был
весь в пыли, как в фуфайке. — Еще покойница делала, — продолжал Плюшкин, — мошенница ключница совсем было его забросила
и даже не закупорила, каналья! Козявки
и всякая дрянь было напичкались туда, но я
весь сор-то повынул,
и теперь
вот чистенькая; я вам налью рюмочку.
— Пили уже
и ели! — сказал Плюшкин. — Да, конечно, хорошего общества человека хоть где узнаешь: он не ест, а сыт; а как эдакой какой-нибудь воришка, да его сколько ни корми… Ведь
вот капитан — приедет: «Дядюшка, говорит, дайте чего-нибудь поесть!» А я ему такой же дядюшка, как он мне дедушка. У себя дома есть, верно, нечего, так
вот он
и шатается! Да, ведь вам нужен реестрик
всех этих тунеядцев? Как же, я, как знал,
всех их списал на особую бумажку, чтобы при первой подаче ревизии
всех их вычеркнуть.
—
Вот он вас проведет в присутствие! — сказал Иван Антонович, кивнув головою,
и один из священнодействующих, тут же находившихся, приносивший с таким усердием жертвы Фемиде, что оба рукава лопнули на локтях
и давно лезла оттуда подкладка, за что
и получил в свое время коллежского регистратора, прислужился нашим приятелям, как некогда Виргилий прислужился Данту, [Древнеримский поэт Вергилий (70–19 гг. до н. э.) в поэме Данте Алигьери (1265–1321) «Божественная комедия» через Ад
и Чистилище провожает автора до Рая.]
и провел их в комнату присутствия, где стояли одни только широкие кресла
и в них перед столом, за зерцалом [Зерцало — трехгранная пирамида с указами Петра I, стоявшая на столе во
всех присутственных местах.]
и двумя толстыми книгами, сидел один, как солнце, председатель.
—
Все это хорошо, только, уж как хотите, мы вас не выпустим так рано. Крепости будут совершены сегодня, а вы все-таки с нами поживите.
Вот я сейчас отдам приказ, — сказал он
и отворил дверь в канцелярскую комнату,
всю наполненную чиновниками, которые уподобились трудолюбивым пчелам, рассыпавшимся по сотам, если только соты можно уподобить канцелярским делам: — Иван Антонович здесь?
— Да будто один Михеев! А Пробка Степан, плотник, Милушкин, кирпичник, Телятников Максим, сапожник, — ведь
все пошли,
всех продал! — А когда председатель спросил, зачем же они пошли, будучи людьми необходимыми для дому
и мастеровыми, Собакевич отвечал, махнувши рукой: — А! так просто, нашла дурь: дай, говорю, продам, да
и продал сдуру! — Засим он повесил голову так, как будто сам раскаивался в этом деле,
и прибавил: —
Вот и седой человек, а до сих пор не набрался ума.
— Нет, вы не так приняли дело: шипучего мы сами поставим, — сказал председатель, — это наша обязанность, наш долг. Вы у нас гость: нам должно угощать. Знаете ли что, господа! Покамест что, а мы
вот как сделаем: отправимтесь-ка
все, так как есть, к полицеймейстеру; он у нас чудотворец: ему стоит только мигнуть, проходя мимо рыбного ряда или погреба, так мы, знаете ли, так закусим! да при этой оказии
и в вистишку.
Собакевич, оставив без всякого внимания
все эти мелочи, пристроился к осетру,
и, покамест те пили, разговаривали
и ели, он в четверть часа с небольшим доехал его
всего, так что когда полицеймейстер вспомнил было о нем
и, сказавши: «А каково вам, господа, покажется
вот это произведенье природы?» — подошел было к нему с вилкою вместе с другими, то увидел, что от произведенья природы оставался
всего один хвост; а Собакевич пришипился так, как будто
и не он,
и, подошедши к тарелке, которая была подальше прочих, тыкал вилкою в какую-то сушеную маленькую рыбку.
Бог их знает какого нет еще!
и жесткий,
и мягкий,
и даже совсем томный, или, как иные говорят, в неге, или без неги, но пуще, нежели в неге — так
вот зацепит за сердце, да
и поведет по
всей душе, как будто смычком.
Впрочем, если слово из улицы попало в книгу, не писатель виноват, виноваты читатели,
и прежде
всего читатели высшего общества: от них первых не услышишь ни одного порядочного русского слова, а французскими, немецкими
и английскими они, пожалуй, наделят в таком количестве, что
и не захочешь,
и наделят даже с сохранением
всех возможных произношений: по-французски в нос
и картавя, по-английски произнесут, как следует птице,
и даже физиономию сделают птичью,
и даже посмеются над тем, кто не сумеет сделать птичьей физиономии; а
вот только русским ничем не наделят, разве из патриотизма выстроят для себя на даче избу в русском вкусе.
Вот каковы читатели высшего сословия, а за ними
и все причитающие себя к высшему сословию!
— А, херсонский помещик, херсонский помещик! — кричал он, подходя
и заливаясь смехом, от которого дрожали его свежие, румяные, как весенняя роза, щеки. — Что? много наторговал мертвых? Ведь вы не знаете, ваше превосходительство, — горланил он тут же, обратившись к губернатору, — он торгует мертвыми душами! Ей-богу! Послушай, Чичиков! ведь ты, — я тебе говорю по дружбе,
вот мы
все здесь твои друзья,
вот и его превосходительство здесь, — я бы тебя повесил, ей-богу, повесил!
— Мило, Анна Григорьевна, до невероятности; шьется в два рубчика: широкие проймы
и сверху… Но
вот,
вот, когда вы изумитесь,
вот уж когда скажете, что… Ну, изумляйтесь: вообразите, лифчики пошли еще длиннее, впереди мыском,
и передняя косточка совсем выходит из границ; юбка
вся собирается вокруг, как, бывало, в старину фижмы, [Фижмы — юбка с каркасом.] даже сзади немножко подкладывают ваты, чтобы была совершенная бель-фам. [Бель-фам (от фр. belle femme) — пышная женщина.]
— Но представьте же, Анна Григорьевна, каково мое было положение, когда я услышала это. «
И теперь, — говорит Коробочка, — я не знаю, говорит, что мне делать. Заставил, говорит, подписать меня какую-то фальшивую бумагу, бросил пятнадцать рублей ассигнациями; я, говорит, неопытная беспомощная вдова, я ничего не знаю…» Так
вот происшествия! Но только если бы вы могли сколько-нибудь себе представить, как я
вся перетревожилась.
— Ну, слушайте же, что такое эти мертвые души, — сказала дама приятная во
всех отношениях,
и гостья при таких словах
вся обратилась в слух: ушки ее вытянулись сами собою, она приподнялась, почти не сидя
и не держась на диване,
и, несмотря на то что была отчасти тяжеловата, сделалась вдруг тонее, стала похожа на легкий пух, который
вот так
и полетит на воздух от дуновенья.
(Из записной книжки Н.В. Гоголя.)] доезжачими заяц, превращается
весь с своим конем
и поднятым арапником в один застывший миг, в порох, к которому вот-вот поднесут огонь.
Поди ты сладь с человеком! не верит в Бога, а верит, что если почешется переносье, то непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как день,
все проникнутое согласием
и высокою мудростью простоты, а бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу,
и ему оно понравится,
и он станет кричать: «
Вот оно,
вот настоящее знание тайн сердца!»
Всю жизнь не ставит в грош докторов, а кончится тем, что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываньями
и заплевками, или, еще лучше, выдумает сам какой-нибудь декохт из невесть какой дряни, которая, бог знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни.
— А
вот теперь ступай приведи кузнеца, да чтоб в два часа
все было сделано. Слышишь? непременно в два часа, а если не будет, так я тебя, я тебя… в рог согну
и узлом завяжу! — Герой наш был сильно рассержен.
И вот напечатают в газетах, что скончался, к прискорбию подчиненных
и всего человечества, почтенный гражданин, редкий отец, примерный супруг,
и много напишут всякой всячины; прибавят, пожалуй, что был сопровождаем плачем вдов
и сирот; а ведь если разобрать хорошенько дело, так на поверку у тебя
всего только
и было, что густые брови».
Чтобы наконец потом, со временем, вкусить непременно
все это,
вот для чего береглась копейка, скупо отказываемая до времени
и себе
и другому.
И вот решился он сызнова начать карьер, вновь вооружиться терпением, вновь ограничиться во
всем, как ни привольно
и ни хорошо было развернулся прежде.
И вот будущий родоначальник, как осторожный кот, покося только одним глазом вбок, не глядит ли откуда хозяин, хватает поспешно
все, что к нему поближе: мыло ли стоит, свечи ли, сало, канарейка ли попалась под лапу — словом, не пропускает ничего.
— «Да, шаловлив, шаловлив, — говорил обыкновенно на это отец, — да ведь как быть: драться с ним поздно, да
и меня же
все обвинят в жестокости; а человек он честолюбивый, укори его при другом-третьем, он уймется, да ведь гласность-то —
вот беда! город узнает, назовет его совсем собакой.
А между тем в существе своем Андрей Иванович был не то доброе, не то дурное существо, а просто — коптитель неба. Так как уже немало есть на белом свете людей, коптящих небо, то почему же
и Тентетникову не коптить его? Впрочем,
вот в немногих словах
весь журнал его дня,
и пусть из него судит читатель сам, какой у него был характер.
Когда она говорила, у ней, казалось,
все стремилось вослед за мыслью: выраженье лица, выраженье разговора, движенье рук, самые складки платья как бы стремились в ту же сторону,
и казалось, как бы она сама
вот улетит вослед за собственными ее словами.
— Жена — хлопотать! — продолжал Чичиков. — Ну, что ж может какая-нибудь неопытная молодая женщина? Спасибо, что случились добрые люди, которые посоветовали пойти на мировую. Отделался он двумя тысячами да угостительным обедом.
И на обеде, когда
все уже развеселились,
и он также,
вот и говорят они ему: «Не стыдно ли тебе так поступить с нами? Ты
все бы хотел нас видеть прибранными, да выбритыми, да во фраках. Нет, ты полюби нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит».
—
Все сделано,
и сделано отлично. Человек этот решительно понимает один за
всех. За это я его поставлю выше
всех: заведу особенное, высшее управление
и поставлю его президентом.
Вот что он пишет…
— Да ведь как же я мог знать об этом сначала? В этом-то
и выгода бумажного производства, что
вот теперь
все, как на ладони, оказалось ясно.
— А уж у нас, в нашей губернии… Вы не можете себе представить, что они говорят обо мне. Они меня иначе
и не называют, как сквалыгой
и скупердяем первой степени. Себя они во
всем извиняют. «Я, говорит, конечно, промотался, но потому, что жил высшими потребностями жизни. Мне нужны книги, я должен жить роскошно, чтобы промышленность поощрять; а этак, пожалуй, можно прожить
и не разорившись, если бы жить такой свиньею, как Костанжогло». Ведь
вот как!
Но
вот мы, кажется,
и все обсмотрели.
— Я начинаю думать, Платон, что путешествие может, точно, расшевелить тебя. У тебя душевная спячка. Ты просто заснул,
и заснул не от пресыщения или усталости, но от недостатка живых впечатлений
и ощущений.
Вот я совершенно напротив. Я бы очень желал не так живо чувствовать
и не так близко принимать к сердцу
все, что ни случается.
В передней не дали даже
и опомниться ему. «Ступайте! вас князь уже ждет», — сказал дежурный чиновник. Перед ним, как в тумане, мелькнула передняя с курьерами, принимавшими пакеты, потом зала, через которую он прошел, думая только: «
Вот как схватит, да без суда, без
всего, прямо в Сибирь!» Сердце его забилось с такой силою, с какой не бьется даже у наиревнивейшего любовника. Наконец растворилась пред ним дверь: предстал кабинет, с портфелями, шкафами
и книгами,
и князь гневный, как сам гнев.