Неточные совпадения
Страдания поселян, описываемые корреспондентами современных изданий, конечно были велики и, как говорят, — «вопиют к небу»; но «ужас» впечатления, какое эти описания производят, очень слаб в сравнении
с тем,
что сохраняет в несвязных отрывках память о прошлых голодовках, когда не было никакой гласности и никакой общественной помощи людям, «избывавшим от глада».
С такими необыкновенными усилиями мог быть напечатан сорок лет
тому назад «проект» о мерах против голода в народе; но описаний, как люди переживали этот голод, совсем не могло появиться в печати, и,
что еще удивительнее, — их вероятно никто и не писал, потому
что они не появлялись даже и в последующие за
тем годы, когда положение русской печати стало сравнительно немножко свободнее.
Словом, я решился набросать на бумагу
то,
что уцелело в моей памяти о давней голодовке, относящейся к
той поре, о которой упомянул генерал Мальцев, и, приступая к этому, я вперед прошу у моих читателей снисхождения к скудости и отрывочности моего описания. Я предлагаю только
то,
что могу вспомнить и о
чем теперь можно говорить бесстрастно и даже
с отрадою, к которой дает возможность наш нынешний благополучный выход из угрожавшей нам беды.
—
Что ни снится и
что ни делается, а все теперь будет к голоду, и я
с детьми пропаду… уйду отселена. И слава
те господи! — отвечала Аграфена и ничего более не пояснила, а между
тем слова ее тут же были поддержаны обстоятельствами.
В этот год Аллилуй по обыкновению объехал
с просфорнею прихожан и собрал муки и променял ее у мельника на муку одинакового размола (так как из сборной муки разного поля и неровного размола печь неудобно, потому
что она неровно закисает и трудно подходит), а затем Аллилуева жена растворила в деже муку и ночью подбила тесто, которое всходило прекрасно, как следует, а еще после затопила печь и перед
тем, как наступила пора разваливать тесто и «знаменать просвиры печатью», пошла звать учрежденную вдовицу, у которой была печать; но едва она вышла со своего двора, как увидала мужа, беспокойно бежавшего к дому священника,
с лицом до неузнаваемости измененным от ужаса.
Дьячиха налила ему чепурушечку, и Аллилуй подкрепился и пошел опять к храму, а жена его тоже, поправясь маленькой чашечкой, вышла вместе
с ним и отправилась к учрежденной вдовице — звать ее «знаменить». Тут они тоже между собою покалякали, и когда вышли вдвоем, имея при себе печать на знаменования,
то Аллилуева жена на половине дороги к дому вдруг услыхала ни на
что не похожий удар в несколько младших колоколов и тотчас же увидала людей, которые бежали к колокольне и кричали: «Аллилуй разбился!»
Весь приход остался без просфор, а это составляло случай в жизни крестьян небывалый, потому
что у нас все были люди набожные и ни один крестьянин не выходил сеять без
того, чтобы у него в «севалке»,
то есть в круглой лубочной коробке
с зернами, не было благовещенской просфоры.
Притом случай
с бабой-дулебой, которая просунулась в алтарь, тоже огласился: Аллилуева жена, когда стала в голос «причитать» над мужниной могилой, выдала всенародно всю тайну своего пагубного самовластия и раскричала на весь крещеный мир,
что муж ее Аллилуй был человек праведный и не хотел утаить,
что «дулеба» в алтарь просунулась, а она его отвела от этого, и за
то господь покарал ее праведно: взял от нее совсем к себе на
тот свет Аллилуя.
О
том,
что предстоящее лето может принести хороший урожай,
с мужиками нельзя было и спорить: они веровали,
что год будет голодный, и не хотели сеять ни овса, ни гречи, ни проса.
Мой отец к крутым, понудительным мерам не обращался,
то есть «людей не стегал», как говорили мужики, но он настоял на
том,
что крестьяне должны были вспахать свои участки земли в яровых клинах и засеяли их выданными им заимообразными семенами,
с обязательством возвратить семена из урожая. Но возвращать было не из
чего: просфорное тесто ушло недаром — никакого урожая не было. Все посеянное пропало.
Перепуганные же девчонки всё на меже в полыни сидели до вечера, притаившись как зайчики, и сами себе не могли сказать —
чего они испугались; а когда солнце стало заходить за
тот самый лес, куда унесли Кожиёна «лобанить», — девчонкам сделалось «еще больше ужасно», и они выскочили и бросились бежать в деревню без веников, за
что их встретили
с строгостью — оттрепали за косы и пообещали еще «выдрать крапивою», отчего они и умолкли, чтобы не навлечь на себя чего-нибудь еще худшего.
Событие в Долгом лесу вывело моряка из его зависимого состояния и подвигло к собственной инициативе, по которой он условился
с отцом так, чтобы: есть или нет в лесу убитый — о
том им обоим благородно и чинно ничего не знать, и кто такой там есть — этого не разыскивать, а для освежения чувства в людях, которые, очевидно, очень набожны, но только не знают,
что им делать, — пригласить из трех сел трех священников… и сделать это как бы… при опасно больном консилиум…
«Даждь дождь земле алчущей, спасе!» Раз от раза он все хватал это смелее и громче и очень этим угодил и крестьянам и духовенству,
с представителями которого он еще более сошелся за столом, где опять несколько раз поднимался и пел: «Даждь дождь земле алчущей, спасе!» Этим Алымов ввел у нас прошение о дожде в такое распространение,
что после у нас в доме все по целым дням пели: «Даждь дождь земле, спасе!» Но больше всех в этом упражнялись мы, дети: мы в своем молитвенном напряжении даже превзошли старших
тем,
что устроили себе из няниных фартуков ризы, а из свивальников орари, и все облачились да пели: «Даждь дождь».
Что же касалось людей других сословий,
то с этими было еще меньше хлопот: о мещанах нечего было и говорить, так как они земли не пашут и хлеба не сеют — стало быть, у них неурожая и не было, и притом о них давно было сказано,
что они «все воры», и, как воры, они, стало быть, могут достать себе все,
что им нужно; а помещичьи «крепостные» люди были в таком положении,
что о них нечего было и беспокоиться, — они со дня рождения своего навеки были предоставлены «попечению владельцев», и
те о них пеклись…
Среди мелкопоместных владельцев в Курской и в некоторых уездах Орловской губернии по местам происходило так,
что дети и старики «ходили в побор», а взрослые работали на барщине, и работали работы неспешные, как-то: секли про запас хворост или рыли канавы, —
с чем со всем можно было подождать, а ели «сборное»,
то есть
то,
что старики или ребятишки где-нибудь «напросят Христа ради».
В больших экономиях крестьянам было гораздо лучше, уже по
тому одному,
что там по крайней мере не стесняли людей, и мужики поползли «
с топорами» (
то есть плотничать) и Киев, в Харьков и в Нежин и «
с лошадем» подряжались везти «лагуны» (
с салом) или «бунты» (
с пенькою) в Таганрог и в Одест.
С «уборкой» буренки надо спешить, потому
что она
того и гляди околеет, и тогда выйдет не «убоина», а «падло».
Пекла наш «господский хлеб»
та птичница Аграфена, из однодворок, о которой упоминалось выше, —
та, которая видела сны и первая запророчила быть голодному году. Она — напоминаю опять — имела право уйти от нас, но жила на положении крепостной, потому
что у нее были дети, прижитые
с крепостным мужем, и в числе их была
та Васёнка, которую «бог взял», о
чем сейчас и будет предложено, как это случилось.
Агашка вскрикнула и, не попав на приставную лестницу, свалилась прямо
с потолка избы на пол сеней, а когда прибежала в горницу,
то заговорила,
что «на птичной избе под застрехой в хворостинах, близко к трубе, сидит что-то страшное».
Это, должно быть, имело общественное значение, потому
что при всяком случае, когда мои родители знакомили
с кем-нибудь майора Алымова,
то непременно к громко произнесенной рекомендации его прибавляли потише,
что он «вышел по истории».
Алымов был очень скуп и из-за скупости будто бы и не женился, а только все сватался и на жениховском положении ездил из одного помещичьего дома в другой, заставляя принимавших его хозяев кормить его,
с кучером, казачком Валеткой, тройкою лошадей и легавою собакою, которая называлась «Интендант». Она была замечательна
тем,
что везде умела отыскивать съестные припасы и везде их очень ловко крала.
Девочки ладили между собою, несмотря на
то,
что резвая, приходя к тихой, не давала ей покоя и не раз ее забижала; но это все было ничто в сравнении
с тем,
что она один раз устроила.
Но, однако, больной ясно было,
что у нее в сенях есть ягненок и
что он пришел туда не своею охотою, а его кто-то тащит и в
то же время запирает за собою дверь
с надворья.
Чтобы снять кожу
с убитого животного, для этого нужно известное уменье, которого у девочек не было, и притом они сделали упущение, дав трупу барашка закоченеть, после
чего освежевать его стало еще труднее. А потому они всё перепортили и бросили, а откромсали кое-как, вместе со шкурою, одну ляжку и принялись ее печь без всякой приправы и в
той же самой печи, где теперь сожигался убитый мальчик.
— Кормит-де она мою девочку и обещала ей отказать избу и корову, а вот коровы уже и нетути.
Того гляди
то же самое выйдет и со всем ее богачеством. Все она истравит на чужих ребят, а тогда мне
с моими детями уж ничего и не останется… Лучше бы она, старушка, сделала, если бы теперь поскорей померла!..
Чего ей?.. ведь уж пожила! А
то все будет жить да раздавать, и раздаст все так,
что после, как помрет,
то и попу за похороны дать будет нечего, — еще
с нею,
с мертвою-то, тогда и наплачешься.
— А
то что ж!.. Я
то и говорю… Бог
с милостью! Он создает хорошо: помру, и ничего мне не надобно!
Он шинковал водочкой и брал под залог разные вещи, отчего у него можно было найти кое-что такое,
чего в деревне у другого не встретишь. Так, между прочим, у него оказалась гитара, которая пришла к нему давно и неизвестно откуда и которую он давно не мог никому «приделить»; но
с того момента, как Кромсай увидел Павла-дьячка, гитара нашла себе «приделение».
И, разрешив эту задачу, дед хохотал и заливался, а когда старуха пропела
с ужасом,
что «по миру собаки злы»,
то дед уже выбивал по гитаре трепака, а сам пел...
И у них
с Кромсаем завязалась тесная дружба, а к
тому же в посту на Кромсая нашло благочестие и рачительство: он пришел к священнику и сказал,
что вот у них дома ни у кого хлеба нет, и муки к Благовещенью собрать не у кого, и
того гляди опять в этот год придется без просвир сеять; а потому Кромсай надумал — ехать на своей лошади к родным, в сытые места, и там муки напросить, а кстати самому в городе от куричьей слепоты и от вередов лекарства попросить.
Дальше говорить было нельзя, потому
что это задерживало движение подходящих христосоваться крестьян, и дьякон, заметив непорядок, сказал: «не препятствуйте», а Кромсаю добавил: «Удались!» Тогда священник велел Кромсаю войти в алтарь и подождать, пока он
с народом «отцелуется». И когда все люди отцеловалися и священник стал в алтаре разоблачаться,
то Кромсай поведал ему,
что «Павел в городу остался».
Случалось,
что вольный человек «выкупал крепостного»
с тем, чтобы он после пошел в рекруты за детей этого капиталиста, и выкупаемый крепостной обещался это исполнить, но, получив отпускную в свои руки, отказывался от «охотничания» и предлагал выкупщику отработать заплаченные за него деньги или — еще проще — благодарил его к уходил иногда
с обещанием «помолить бога», а еще чаще
с бранью и насмешкою.
Зачинал это в Орле пропащий парень
с того,
что появлялся в безобразном и, всего вероятнее, в безумном состоянии, в торговый день (в пятницу), на Ильинской площади и, остановясь у весов, кричал громким голосом: «Жару!» Его «схватывали хваты» и сейчас же «мчали» его в близстоявший «Подшиваловский трактир» и сразу же «поддавали ему жару»,
то есть поили его водкою и приглашали для «куражения» его подходящего свойства женщин, или «короводниц», имевших вблизи свое становище у мостика на Перестанке.
Страшная гроза, спалившая Кромсаев двор, оживила наш воздух. Предчувствовалось уже в
те дни,
что голоду наступает конец и близятся «времена отрады». Городские жители начинали вспоминать о своих деревенских друзьях и родственниках и посещать их. Мы снова входили в общение
с миром.
В голодный год она заблажила
тем,
что не продала ни пуда муки, а все искормила на детских мужиков, над которыми она была опекуншею, и завела такое баловство,
что все мужики и бабы приводили
с собою к ней на двор своих детей и все у нее наедались.
Недавно умерший Николай Антонович Ратынский, который был значительно меня старше и знал наше орловское родство, говорил мне, будто Тургенев
с тети Полли нарисовал в своем «Помещике»
ту барыню, о которой сказал,
что она «была не вздор в наш век болезненный и хилый».
Если бы не дети,
то очень могло статься,
что тетушка пошла бы в монастырь, так как у нас в Орле это тогда было в моде между дворянством (
с чего и написана Лиза у Тургенева); но дети этому помешали. Они же дали чувствам тети и другое направление, а это последовало вскоре после смерти отца, когда все дети вдруг опасно заболели.
Здесь
с ним было или только ему угрожало происшествие смешное и тяжкое, из которого он вышел благополучно только благодаря
тому,
что изъявил согласие сию же минуту, немедленно, сочетаться
с княгинею Д* законным браком,
что и было исполнено в ее собственной церкви, ее священником и при ее людях…
Но уж дело было потеряно, и вдобавок требовался корректив, и тетушка, как думали, запылала мщением и «не снесла обиды», а отомстила княгине как настоящая «проказница»: она, совершенно ни
с кем не посоветовавшись и для всех неожиданно, вышла замуж за князя С-ва, в котором только
то и было,
что он был молод и холост, но совсем необразован, и вдобавок, по совершенной бедности, служил квартальным…
Словом — какой это ни был опрометчивый поступок, но тетушка о нем не сожалела, так как она и вообще не сожалела никогда о
том,
что уже случилось, а держалась
того правила: «
что укоротишь —
того не воротишь: надо
с другого конца надшивать или надвязывать».
С-в был не глуп и не умен, а
то,
что называется «человек средний», и участие довольно именитой и весьма интересной дамы его так тронуло и согрело,
что он расчувствовался и осмелился поцеловать поданную ему на прощанье руку. Тогда это, впрочем, было в обычае, и тетушка этим не обиделась и даже обещала ему принять в нем участие и о нем подумать.
Князь был готов на все и несказанно обрадовался, когда услыхал,
что тетушка желает принять его к себе управителем. Он сейчас же подал в отставку, снял квартальницкую форму и переселился в тетушкино имение, где приучался к хозяйству под ее непосредственным руководством и для
того ездил
с ней вдвоем в кабриолете без кучера, а жил во флигеле, но потом в один прекрасный день переведен в дом и обвенчан
с хозяйкою в их деревенской церкви, точно так же скромно, как Д* обвенчалась у себя
с французом.
Кроме
того, тете неприятно было,
что князь все болтался и ничего не делал, и вдобавок — как она убедилась — ничего и не умел делать, кроме клеенья коробочек из картона и цветной бумаги
с золотыми бордюрами.
И вот она вдруг уехала куда-то парою, в маленькой бричонке
с одним кучеренком, и, возвратись через десять дней, сказала,
что она была в Оптиной пустыни «у старца», но на расспросы о
том: чту там такое? —
с странною рассеянностью отвечала...
За нею послали в Орел, но и в Орле продажной Библии не нашли, а достали ее «почитать» у семинарского ректора, и
то с предварением от своего священника,
что «это книга мирская и читать ее небеспечно».
И она в это не только верила, но говорила,
что «в такой вере только и находит силу жить и трудиться для
того, чтобы равнять путь лучшему», которое идет и непременно придет — когда «горы и юдоли сравняются и лев ляжет
с ягненком и не завредит ему».
Ее дочери, которые унаследовали не все ее свойства, напрасно боялись,
что ее пассаж со вторым браком повредит их карьере: одна из этих дочерей очень скоро и очень приятно разочаровалась в этом, потому
что прибывший в их местность для принятия наследства молодой сын именитого вельможи, князь Z., один раз побывав у тети Полли, так полюбил ее, и ее Гильдегарду, и всё их семейство,
что не захотел оставаться чужим этой семье и твердо настоял на
том, чтобы ему был разрешен брак
с ее старшею дочерью,
с тою самою Сусанной, которая была груба к матери, стыдилась ее беременности, а потом еще более стыдилась этой своей выходки и сделалась образцом дочерней любви и уважения к матери.
Я почему-то сразу понял,
что майор напрасно вошел сюда,
что ему здесь не место, и точно
то же самое, очевидно, подумал мой отец, который, увидав майора, слегка покраснел, передал мне в руки полоскательницу
с уксусом и губкой, а сам пошел скорым шагом навстречу Алымову и, здороваясь
с ним одною рукою, другою дал знак мальчику, чтобы он удалил отсюда собаку.
Алымов уже не мог ожидать встретить у этих женщин симпатии и за обедом напрасно старался втянуть тетю в разговоры: она или молчала, или говорила
с нами,
то есть
с детьми, а Гильдегарда вовсе не вышла к столу, потому
что у нее разболелась голова.
Она в душе недолюбливала тетю Полли, которая всегда «брала все не в меру»:
то была «проказница», а потом стала «фантазерка» и теперь развела у нас в доме близкое и опасное сношение
с больными людьми,
чего maman никогда бы не допустила!
Он желал быть «допущен на очи» к приезжим дамам и в витиевато сложенной речи изложил им,
что он «раб своей госпожи, бывшей княгини Д*», и был за границей
с покойным князем, и служил «у него при дворе» в Петербурге, а теперь прибыл от своей госпожи, которая «больна мнением»: она уже всю зиму не выходит из одной комнаты… в другую переступить боится… а если переступит,
то сейчас забеспокоится и говорит: «Я, верно, что-то забыла!..