Неточные совпадения
—
Я…
я очень просто, потому что
я к этому от природы
своей особенное дарование получил.
Я как вскочу, сейчас, бывало, не дам лошади опомниться, левою рукою ее со всей силы за ухо да в сторону, а правою кулаком между ушей по башке, да зубами страшно на нее заскриплю, так у нее у иной даже инда мозг изо лба в ноздрях вместе с кровью покажется, — она и усмиреет.
— Издох-с; гордая очень тварь был, поведением смирился, но характера
своего, видно, не мог преодолеть. А господин Рарей
меня тогда, об этом прослышав, к себе в службу приглашал.
— Поэтому-с. Да и как же поступить, когда он с тех пор даже встретить
меня опасался? А
я бы очень к нему тогда хотел, потому что он
мне, пока мы с ним на роме на этом состязались, очень понравился, но, верно,
своего пути не обежишь, и надо было другому призванию следовать.
— Оттого-с, что
я многое даже не
своею волею делал.
А
мне в ту пору, как
я на форейторскую подседельную сел, было еще всего одиннадцать лет, и голос у
меня был настоящий такой, как по тогдашнему приличию для дворянских форейторов требовалось: самый пронзительный, звонкий и до того продолжительный, что
я мог это «ддди-ди-и-и-ттт-ы-о-о» завести и полчаса этак звенеть; но в теле
своем силами
я еще не могуч был, так что дальние пути не мог свободно верхом переносить, и
меня еще приседлывали к лошади, то есть к седлу и к подпругам, ко всему ремнями умотают и сделают так, что упасть нельзя.
Все это
я, разумеется, за
своим астрономом знал и всегда помогал отцу:
своих подседельную и подручную, бывало, на левом локте поводами держу и так их ставлю, что они хвостами дышловым в самую морду приходятся, а дышло у них промежду крупов, а у самого у
меня кнут всегда наготове, у астронома перед глазами, и чуть вижу, что он уже очень в небо полез,
я его по храпе, и он сейчас морду спустит, и отлично съедем.
Не успел
я, по сем облагодетельствовании
своих господ, вернуться с ними домой на новых лошадях, коих мы в Воронеже опять шестерик собрали, как прилучилося
мне завесть у себя в конюшне на полочке хохлатых голубей — голубя и голубочку.
Я ее сейчас из силка вынул, воткнул ее мордою и передними лапами в голенище, в сапог, чтобы она не царапалась, а задние лапки вместе с хвостом забрал в левую руку, в рукавицу, а в правую кнут со стены снял, да и пошел ее на
своей кровати учить.
Отодрали
меня ужасно жестоко, даже подняться
я не мог, и к отцу на рогоже снесли, но это бы
мне ничего, а вот последнее осуждение, чтобы стоять на коленях да камешки бить… это уже домучило
меня до того, что
я думал-думал, как себе помочь, и решился с
своею жизнью покончить.
Я бы все это от
своего характера пресвободно и исполнил, но только что размахнулся да соскочил с сука и повис, как, гляжу, уже
я на земле лежу, а передо
мною стоит цыган с ножом и смеется — белые-пребелые зубы, да так ночью середь черной морды и сверкают.
Так мы и разошлись, и
я было пошел к заседателю, чтобы объявиться, что
я сбеглый, но только рассказал
я эту
свою историю его писарю, а тот
мне и говорит...
Народу наемного самая малость вышла — всего три человека, и тоже все, должно быть, точно такие, как
я, полубродяжки, а нанимать выбежало много людей, и всё так нас нарасхват и рвут, тот к себе, а этот на
свою сторону.
— Нет, ты
мне про женщин, пожалуйста, — отвечает, — не говори: из-за них-то тут все истории и поднимаются, да и брать их неоткуда, а ты если мое дитя нянчить не согласишься, так
я сейчас казаков позову и велю тебя связать да в полицию, а оттуда по пересылке отправят. Выбирай теперь, что тебе лучше: опять у
своего графа в саду на дорожке камни щелкать или мое дитя воспитывать?
Барин мой, отец его, из полячков был чиновник и никогда, прохвостик, дома не сидел, а все бегал по
своим товарищам в карты играть, а
я один с этой моей воспитомкой, с девчурочкой, и страшно
я стал к ней привыкать, потому что скука для
меня была тут несносная, и
я от нечего делать все с ней упражнялся.
И точно,
я ничего про нее
своему барину не сказал, а наутро взял козу и ребенка и пошел опять к лиману, а барыня уже ждет. Все в ямочке сидела, а как нас завидела, выскочила, и бегит, и плачет, и смеется, и в обеих ручках дитю игрушечки сует, и даже на козу на нашу колокольчик на красной суконке повесила, а
мне трубку, и кисет с табаком, и расческу.
И таким манером пошли у нас тут над лиманом свидания: барыня все с дитем, а
я сплю, а порой она
мне начнет рассказывать, что она того… замуж в
своем месте за моего барина насильно была выдана… злою мачехою и того… этого мужа
своего она не того… говорит, никак не могла полюбить.
И решил, что чуть если он ко
мне какое слово заговорит,
я ему непременно как ни можно хуже согрублю, и авось, мол, мы с ним здесь, бог даст, в
свое удовольствие подеремся.
Только, решивши себе этакую потеху добыть,
я думаю: как бы
мне лучше этого офицера раздразнить, чтобы он на
меня нападать стал? и взял
я сел, вынул из кармана гребень и зачал им себя будто в голове чесать; а офицер подходит и прямо к той
своей барыньке.
Но он хоть силой плох, но отважный был офицерик: видит, что сабельки ему у
меня уже не отнять, так распоясал ее, да с кулачонками ко
мне борзо кидается… Разумеется, и эдак он от
меня ничего, кроме телесного огорчения, для себя не получил, но понравилось
мне, как он характером
своим был горд и благороден:
я не беру его денег, и он их тоже не стал подбирать.
Всю дорогу
я с этими
своими с новыми господами все на козлах на тарантасе, до самой Пензы едучи, сидел и думал: хорошо ли же это
я сделал, что
я офицера бил? ведь он присягу принимал, и на войне с саблею отечество защищает, и сам государь ему, по его чину, может быть, «вы» говорит, а
я, дурак, его так обидел!.. А потом это передумаю, начну другое думать: куда теперь
меня еще судьба определит; а в Пензе тогда была ярмарка, и улан
мне говорит...
— Да так, — отвечаю, — для моей совести, чтобы
я не без наказания
своего государя офицера оскорбил.
«Шабаш, — думаю, — пойду в полицию и объявлюсь, но только, — думаю, — опять теперь то нескладно, что у
меня теперь деньги есть, а в полиции их все отберут: дай же хоть что-нибудь из них потрачу, хоть чаю с кренделями в трактире попью в
свое удовольствие».
Чепкун крикнул: «Слушай
меня, хан Джангар:
я домой приеду,
я к тебе
свою дочь пригоню», — и Бакшей тоже дочь сулит, а больше опять друг друга нечем пересилить.
Смотрю
я и вижу, что и Бакшей Отучев и Чепкун Емгурчеев оба будто стишали и у тех
своих татар-мировщиков вырываются и оба друг к другу бросились, подбежали и по рукам бьют.
Чепкун и встал: кровь струит по спине, а ничего виду болезни не дает, положил кобылице на спину
свой халат и бешмет, а сам на нее брюхом вскинулся и таким манером поехал, и
мне опять скучно стало.
«Вот, — думаю, — все это уже и окончилось, и
мне опять про
свое положение в голову полезет», — а
мне страх как не хотелось про это думать.
Господа, по
своему обыкновению, начали и на эту лошадь торговаться, и мой ремонтер, которому
я дитя подарил, тоже встрял, а против них, точно ровня им, взялся татарин Савакирей, этакой коротыш, небольшой, но крепкий, верченый, голова бритая, словно точеная, и круглая, будто молодой кочешок крепенький, а рожа как морковь красная, и весь он будто огородина какая здоровая и свежая.
— Ммм… как вам сказать… Да, вначале есть-с; и даже очень чувствительно, особенно потому, что без привычки, и он, этот Савакирей, тоже имел сноровку на упух бить, чтобы кровь не спущать, но
я против этого его тонкого искусства
свою хитрую сноровку взял: как он
меня хлобыснет,
я сам под нагайкой спиною поддерну, и так приноровился, что сейчас шкурку себе и сорву, таким манером и обезопасился, и сам этого Савакирея запорол.
Татарва — те ничего: ну, убил и убил: на то такие были кондиции, потому что и он
меня мог засечь, но
свои, наши русские, даже досадно как этого не понимают, и взъелись.
— Нет-с, отчего же, если бы у
меня ноги в
своем виде оставались, так
я, наверно, давно бы назад в отечество ушел.
«Тьфу вы, подлецы!» — думаю
я себе и от них отвернулся и говорить не стал, и только порешил себе в
своей голове, что лучше уже умру, а не стану, мол, по вашему совету раскорякою на щиколотках ходить; но потом полежал-полежал, — скука смертная одолела, и стал прионоравливаться и мало-помалу пошел на щиколотках ковылять. Но только они надо
мной через это нимало не смеялись, а еще говорили...
«Это, мол, верно: они без денег ничего не могут». Ну, а Агашимола, он из дальней орды был, где-то над самым Каспием его косяки ходили, он очень лечиться любил и позвал
меня свою ханшу попользовать и много голов скота за то Емгурчею обещал. Емгурчей
меня к нему и отпустил: набрал
я с собою сабуру и калганного корня и поехал с ним. А Агашимола как взял
меня, да и гайда в сторону со всем кочем, восемь дней в сторону скакали.
— А это по-татарски. У них всё если взрослый русский человек — так Иван, а женщина — Наташа, а мальчиков они Кольками кличут, так и моих жен, хоть они и татарки были, но по
мне их все уже русскими числили и Наташками звали, а мальчишек Кольками. Однако все это, разумеется, только поверхностно, потому что они были без всех церковных таинств, и
я их за
своих детей не почитал.
Особенно по вечерам, или даже когда среди дня стоит погода хорошая, жарынь, в стану тихо, вся татарва от зною попадает по шатрам и спят, а
я подниму у
своего шатра полочку и гляжу на степи… в одну сторону и в другую — все одинаково…
—
Я совершенно отчаялся когда-нибудь вернуться домой и увидать
свое отечество.
— Попугайте, — говорю, — их, отцы-благодетели, нашим батюшкой белым царем: скажите им, что он не велит азиатам
своих подданных насильно в плену держать, или, еще лучше, выкуп за
меня им дайте, а
я вам служить пойду.
Я, — говорю, — здесь живучи, ихнему татарскому языку отлично научился и могу вам полезным человеком быть.
Я вижу, что хорошо мое дело заиграло: верно уже
я за все
свои грехи оттерпелся, и прошу...
«Как же, — говорю, — ты смеешь на Николая Чудотворца не надеяться и ему, русскому, всего двугривенный, а
своей мордовской Керемети поганой целого бычка! Пошел прочь, — говорю, — не хочу
я с тобою…
я с тобою не поеду, если ты так Николая Чудотворца не уважаешь».
И чуть этот последний товарищ заснул,
я поскорее поднялся и пошел прочь, и пришел в Астрахань, заработал на поденщине рубль и с того часу столь усердно запил, что не помню, как очутился в ином городе, и сижу уже
я в остроге, а оттуда
меня по пересылке в
свою губернию послали.
Привели
меня в наш город, высекли в полиции и в
свое имение доставили.
— Взявши
я паспорт, пошел без всякого о себе намерения, и пришел на ярмарку, и вижу, там цыган мужику лошадь меняет и безбожно его обманывает; стал ее силу пробовать, и
своего конишку в просяной воз заложил, а мужикову лошадь в яблочный.
Взял
я и мужикам хорошую лошадь по
своим познаниям выбрал, а они
мне за это вина и угощенья и две гривны денег, и очень мы тут погуляли.
Тут они и пустили про
меня дурную славу, что будто
я чародей и не
своею силою в твари толк знаю, но, разумеется, все это было пустяки: к коню
я, как вам докладывал, имею дарование и готов бы его всякому, кому угодно, преподать, но только что, главное дело, это никому в пользу не послужит.
И
я своему ремонтеру против того, что здесь сейчас упомянул, вдесятеро более объяснил, но ничего ему это в пользу не послужило: назавтра, гляжу, он накупил коней таких, что кляча клячи хуже, и еще зовет
меня посмотреть и говорит...
Я согласился и жил отлично целые три года, не как раб и наемник, а больше как друг и помощник, и если, бы не выходы
меня одолели, так
я мог бы даже себе капитал собрать, потому что, по ремонтирскому заведению, какой заводчик ни приедет, сейчас сам с ремонтером знакомится, а верного человека подсылает к конэсеру, чтобы как возможно конэсера на
свою сторону задобрить, потому что заводчики знают, что вся настоящая сила не в ремонтере, а в том, если который имеет при себе настоящего конэсера.
«Как, благодаришь! — начнет смехом, а там уже пойдет сердиться: — Ну, пожалуйста, — говорит, — не забывайся, прекрати надо
мною свою опеку и подай деньги».
Решил
я так, что этого нельзя, и твердо этого решения и держусь, и усердия
своего, чтобы сделать выход и хорошенько пропасть, не попущаю, но ослабления к этому желанию все-таки не чувствую, а, напротив того, больше и больше стремлюсь сделать выход.
И, наконец, стал
я исполняться одной мысли: как бы
мне так устроить, чтобы и
свое усердие к выходу исполнить и княжеские деньги соблюсти?
Измучился просто
я их прятавши, и по сеновалам, и по погребам, и по застрехам, и по другим таким неподобным местам для хранения, а чуть отойду, сейчас все кажется, что кто-нибудь видел, как
я их хоронил, и непременно их отыщет, и
я опять вернусь, и опять их достану, и ношу их с собою, а сам опять думаю: «Нет, уже баста, видно
мне не судьба в этот раз
свое усердие исполнить».
— Вы еще знаете ли, кто
я такой? Ведь
я вам вовсе не ровня, у
меня свои крепостные люди были, и
я очень много таких молодцов, как вы, на конюшне для одной
своей прихоти сек, а что
я всего лишился, так на это была особая божия воля, и на
мне печать гнева есть, а потому
меня никто тронуть не смеет.