Неточные совпадения
Очень давно когда-то всего на несколько минут я встретил одно весьма жалкое существо, которое потом беспрестанно мне припоминалось в течение всей моей жизни и теперь как живое
стоит перед моими глазами: это
была слабая, изнеможенная и посиневшая от мокроты и стужи девочка на высоких ходулях.
Другая, которая,
стоя в коридоре, все западала за свою подругу,
была совсем в ином роде: по росту и сложению ей можно
было дать лет тринадцать, а по лбу и бровям гораздо более, чем ее подруге.
Рост у нее
был прекрасный и фигура очень стройная, так что, глядя сзади на ее роскошные плечи, гибкую талию и грациозную шейку, на которой
была грациозно поставлена пропорциональная головка, обремененная густейшими русыми волосами, можно
было держать пари, что перед вами женщина, не раз заставлявшая усиленно биться не одно мужское сердце; но
стоило Иде Ивановне повернуться к вам своим милым и даже, пожалуй, красивым лицом, и вы сейчас же спешили взять назад составившееся у вас на этот счет предположение.
Комната эта
была их спальнею, и тут же
стояли два маленькие письменные столика.
— Ручки весьма изрядные, — отвечал, тщательно повязывая перед зеркалом галстук, Истомин. — Насчет этих ручек
есть даже некоторый анекдот, — добавил он, повернувшись к Шульцу. — У этой барыни муж дорогого
стоит. У него руки совсем мацерированные: по двадцати раз в день их моет; сам ни за что почти не берется, руки никому не подает без перчатки и уверяет всех, что и жена его не может дотронуться ни до чьей руки.
Тем, кто знаком с предчувствиями, я могу сказать, что у меня
были самые гадкие предчувствия, и они усилились еще более, когда перед нами отворилась дверь в залу и от стены, у которой
стояло бабушкино кресло и сидело несколько родных и сторонних особ, отделилась навстречу нам фигура Мани, беленькая и легонькая, как морская пена.
— Гм! наша Маньхен попадает на историческую картину, которою
будут восхищаться десятки тысяч людей… Бог знает, может
быть даже и целые поколения! — воскликнул весело Фридрих Фридрихович, оглядываясь на Маню, которая только повернулась на ногах и опять
стояла на том месте, не сводя глаз с Истомина.
На окнах
были новые белые кисейные занавески с пышными оборками наверху и с такими же буфами у подвязей; посередине окна, ближе к ясеневой кроватке Мани, на длинной медной проволоке висела металлическая клетка, в которой порхала подаренная бабушкой желтенькая канарейка; весь угол комнаты, в котором
стояла кровать,
был драпирован новым голубым французским ситцем, и над этою драпировкою, в самом угле, склоняясь на Манино изголовье, висело большое черное распятие с вырезанною из слоновой кости белою фигурою Христа.
Вся девственная постелька Мани, ничем, впрочем, не отличавшаяся от постели Иды Ивановны,
была бела как кипень, и в головах ее
стоял небольшой стол, весь сверху донизу обделанный белою кисеею с буфами, оборками и широкими розовыми лентами по углам.
Мужчины все
ели очень прилежно, но Ида Ивановна все-таки наблюдала за ними и,
стоя у стола, беспрестанно подкладывала то тому, то другому новые порции.
Меркул Иванов
был огромный, трехэтажный натурщик, прозывавшийся в академии Голиафом. Он
был необыкновенно хорошо сложен; слыл за добродушнейшего человека и пьянствовал как настоящий академический натурщик. Теперь он
был, очевидно, после каторжного похмелья и,
стоя у притолоки Истомина, жался, вздрагивал и водил по комнате помутившимися глазами.
Я
был согласен идти; погода действительно
стояла веселая и ясная. Мы оделись и вышли.
В зале, у небольшого кругленького столика, между двумя тесно сдвинутыми стульями,
стояла Маня. Она
была в замешательстве и потерянно перебирала кипу желтоватых гравюр, принесенных ей Истоминым.
— Мой идол… идол… и-д-о-л! — с страстным увлечением говорил маленький голос в минуту моего пробуждения. — Какой ты приятный, когда ты
стоишь на коленях!.. Как я люблю тебя, как много я тебе желаю счастья! Я верю, я просто чувствую, я знаю, что тебя ждет слава; я знаю, что вся эта мелкая зависть перед тобою преклонится, и женщины толпами целыми
будут любить тебя, боготворить, с ума сходить. Моя любовь читает все вперед, что
будет; она чутка, мой друг! мой превосходный, мой божественный художник!
— Поди, поди лучше сюда и сядь!.. Сиди и слушай, — начинал голос, — я не пойду за тебя замуж ни за что; понимаешь: низа что на свете! Пусть мать, пусть сестры, пусть бабушка, пусть все просят, пусть они
стоят передо мною на коленях, пускай умрут от горя — я не
буду твоей женой… Я сделаю все, все, но твоего несчастья… нет… ни за что! нет, ни за что на свете!
Последствием этой Geschichte [Истории (нем.)] у г-на фон Истомина с мужем его дамы
была дуэль, на которой г-н фон Истомин ранен в левый бок пулею, и положение его признается врачами небезопасным, а между тем г-н фон Истомин, проживая у меня с дамою, из-за которой воспоследовала эта неприятность, состоит мне должным столько-то за квартиру, столько-то за стол, столько-то за прислугу и экипажи, а всего до сих пор столько-то (
стояла весьма почтенная цифра).
Дверь из залы в комнату Софьи Карловны
была открыта, и она сидела прямо против двери на большом голубом кресле, а сзади ее
стоял Герман Верман и держал хозяйку за голову, как будто ей приготовлялись дергать зубы.
Я выглянул в окно и увидал на кухонном крыльце Вермана. Истомина уж не
было и помину. Соваж
стоял с взъерошенными волосами, и в левой руке у него
было другое полено.
Я решительно не помню, что после
было и как я вышел. Я опомнился за воротами, столкнувшись лицом к лицу с Верманом. Соваж
стоял на улице в одних панталонах и толстой серпинковой рубашке и страшно дымил гадчайшей сигарой.
Соваж
стоял и ерошил свои волосы над разбитою тумбою. На улице не
было ни души.
В этом узком темном яру, заваленном тучами белого снега,
стояло странное красное здание: это
были две круглые красные башни, соединенные узким корпусом, внизу которого помещались кузня и точильня, а вверху жилье в пять высоких готических окон.
На следующую ночь в левой башне, под которой приходилась конюшня, где
стояла пара лошадей, изумлявших своею силой и крепостью плаузского Рипертова конюшего, в круглой красной комнате горел яркий-преяркий огонь. Этот огонь пылал в простом кирпичном камине, куда сразу
была завалена целая куча колючего сухого вереска.
Самого хозяина здесь не
было: он с кривым ножом в руках
стоял над грушевым прививком, в углу своего сада, и с такой пристальностью смотрел на солнце, что у него беспрестанно моргали его красные глаза и беспрестанно на них набегали слезы. Губы его шептали молитву, читанную тоже в саду. «Отче! — шептал он. — Не о всем мире молю, но о ней, которую ты дал мне, молю тебя: спаси ее во имя твое!»
Через полчаса дымящийся пароход, качаясь, отчаливал от берега, и на его палубе
стояла Маня. Она
была в вчерашнем сером платье, в широкой шляпе и с лакированной сумкой на груди.
На другой день после этого пира Шульц сидел вечером у тещи, вдвоем с старушкой в ее комнате, а Берта Ивановна с сестрою в магазине. Авдотья
стояла, пригорюнясь и подпершись рукою, в коридоре: все
было пасмурно и грустно.
Это высокая и стройная библейская красавица, которая
стоит перед вами полуобнаженная: она плачет, только ступивши ногою с постели, ее стан едва лишь прикрыт ветхозаветною восточною рубашкой, то
есть куском холста, завязанным под левою ключицей.
Проходит шум битвы; убитый Сисара лежит, лежит с ним и все его войско, а Девора опять
стоит под своею пальмою, и Варак у ног ее, и
поет Девора...
Бряцает Девора,
стоя под пальмою Девориною между Раммою и Вифелем, и
поет долгую песнь Иегове сердце и ум пророчицы, видя восставшую доблесть народа своего.
Пешеход даже часто останавливается здесь, перед окнами Шульцевой залы, и иногда в темный вечер их столкнется здесь и двое и трое: тот — из Уфы, другой — из Киева, а третий — из дальней Тюмени, и каждый,
стоя здесь, на этом тротуаре, переживает хотя одну из тех минут, когда собственная душа его
была младенчески чиста и раскрывалась для восприятия благого слова, как чашечка ландыша раскрывается зарею для принятия капли питающей росы.