Неточные совпадения
Очень давно когда-то всего на несколько минут я встретил одно весьма жалкое существо, которое потом беспрестанно мне припоминалось в течение всей моей жизни и теперь как живое стоит перед моими
глазами: это
была слабая, изнеможенная и посиневшая от мокроты и стужи девочка на высоких ходулях.
Черненькая взглянула на меня быстро, но ничего не ответила, а по
глазам ее видно
было, что ей тут очень неловко и что она решительно не прочь бы зайти и пообогреться в комнате.
Большие бирюзовые
глаза эти
были непременно очень близоруки.
Она читала названья книг с такою жадностию, как будто кушала какой-нибудь сладкий запрещенный плод, и читала не одними
глазами, а всем своим существом. Это видно
было по ее окаменевшим ручкам, по ее вытянутой шейке, по ее губкам, которые хотя не двигались сами, но около которых, под тонкой кожицей, что-то шевелилось, как гусеница.
У Иды Ивановны
был высокий, строгий профиль, почти без кровинки во всем лице; открытый, благородный лоб ее
был просто прекрасен, но его ледяное спокойствие действовало как-то очень странно; оно не говорило: «оставь надежду навсегда», но говорило: «прошу на благородную дистанцию!» Небольшой тонкий нос Иды Ивановны шел как нельзя более под стать ее холодному лбу; широко расставленные глубокие серые
глаза смотрели умно и добро, но немножко иронически; а в бледных щеках и несколько узеньком подбородке
было много какой-то пассивной силы, силы терпения.
Honestus rumor alterum patrimonium est — говорит мудрая латинская пословица, то
есть: хорошая репутация заменяет наследство; а потому более всего желаю тебе, чтобы в твоем лице и мы и все, кто тебя встретит в жизни, видели повторение добродетелей твоей высокопочтенной бабушки, твоего честного отца, душа которого теперь присутствует здесь с нами (Софья Карловна заморгала
глазами и заплакала), твоей матери, взлелеявшей и воспитавшей своими неусыпными трудами и тебя и сестер твоих, из которых одной я обязан всем моим счастьем!
Я подошел и в замешательстве тоже поцеловал Манину руку. Маня, у которой
глаза давно
были полны слез, смешалась еще более, и рука ее дрогнула. За мною в ту же минуту подошел Истомин, сказал что-то весьма почтительное и смело взял и также поцеловал руку Мани. Девушка совсем переконфузилась и пошатнулась на месте.
Истомин
был очень хорош в эту минуту. Если бы здесь
было несколько женщин, впечатлительных и способных увлекаться, мне кажется, они все вдруг полюбили бы его. Это
был художник-творец, в самом обаятельном значении этого слова. Фридрих Фридрихович, глядя на него, пришел в неподдельный художественный восторг. Он схватил обе руки Истомина, сжал их и, глядя ему в
глаза, проговорил с жаром...
— Гм! наша Маньхен попадает на историческую картину, которою
будут восхищаться десятки тысяч людей… Бог знает, может
быть даже и целые поколения! — воскликнул весело Фридрих Фридрихович, оглядываясь на Маню, которая только повернулась на ногах и опять стояла на том месте, не сводя
глаз с Истомина.
При своей великой внешней скромности она страсть как любила пошалить, слегка подтрунить над кем-нибудь, на чей-нибудь счет незлобно позабавиться; и умела она сшалить так, что это почти
было незаметно; и умела она досыта насмеяться так, что не только мускулы ее лица, а даже самые
глаза оставались совершенно спокойными.
Надо
было очень хорошо знать эти
глаза, чтобы по легкому, едва заметному изменению их блеска догадаться, что Ида Ивановна хохочет во всю свою глубоко спрятанную душу.
Фридрих Фридрихович
напел кусочек из известной в репертуаре Петрова партии Бертрама — и взглянул исподлобья на Истомина: тот все супился и молчал. С каждым лестным отзывом Фридриха Фридриховича, с каждой его похвалой русской талантливости лицо художника подергивалось и становилось нетерпеливее. Но этой войны Истомина с Шульцем не замечал никто, кроме Иды Ивановны,
глаза которой немножко смеялись, глядя на зятя, да еще кроме Мани, все лицо которой выражало тихую досаду.
Жена его спит на лебяжьем пуху; купается в розовом масле, а ты…», да и пойдет меня… мою свободу, мою свободу;
будет мне в моих
глазах же гадить!
Через полчаса я видел, как Истомин, будто ни в чем не бывало, живо и весело ходил по зале. С обеих сторон у его локтей бегали за ним две дамы: одна
была та самая, что курила крепкую сигару и спорила, другая — мне вовсе незнакомая. Обе они залезали Истомину в
глаза и просили у него позволения посетить его мастерскую, от чего он упорно отказывался и, надо полагать, очень смешил их, потому что обе они беспрестанно хохотали.
Меркул Иванов
был огромный, трехэтажный натурщик, прозывавшийся в академии Голиафом. Он
был необыкновенно хорошо сложен; слыл за добродушнейшего человека и пьянствовал как настоящий академический натурщик. Теперь он
был, очевидно, после каторжного похмелья и, стоя у притолоки Истомина, жался, вздрагивал и водил по комнате помутившимися
глазами.
Мы обошли три линии, не сказав друг другу ни слова; дорогой я два или три раза начинал пристально смотреть на Иду, но она не замечала этого и твердой походкой шла, устремив неподвижно свои
глаза вперед. При бледном лунном свете она
была обворожительно хороша и характерна.
Глаза Иды Ивановны потихоньку улыбались, и лицо ее по обыкновению
было совершенно спокойно. Маня опять хотела улыбнуться, но тотчас потупилась и стала тихо черкать концом зонтика по тротуарной плите.
Маня выпустила мою руку и села в кресло. Я опустил у окон шторы, зажег свечи и взглянул на Маню: лицо у нее
было не бледно, а бело, как у человека зарезанного, и зрачки
глаз сильно расширены.
Я принес стакан воды и несколько раз просил Маню
выпить. Она отняла от сухих
глаз платок и, не трогая стакана, быстро спросила меня...
Идучи за Идой Ивановной, я чувствовал, что ее рука, которою она держала мою руку,
была совершенно холодна. Я посмотрел ей в
глаза — они
были спокойны, но как бы ждали откуда-то неминуемой беды и
были на страже.
Истомин молча прятал
глаза в темный угол; на лбу его
были крупные капли пота, и волосы спутались, точно его кто-то растрепал.
— Они вошли, — говорила madame Шмидт. — Он такой, как этот черт, который нарисован в Кельне. Ты, может
быть, не видал его, но это все равно: он маленький, голова огромная, но волосы все вверх. Я полагаю, что он непременно должен
есть сырое мясо, потому что у него
глаза совершенно красные, как у пьяного француза. Фи, я терпеть не могу французов.
— Да все это еще простительно, если смотреть на вещи снисходительным
глазом: она ведь могла
быть богата, а Бер, говорят, слишком жаден и сам своих лошадей кормит. Я этому верю, потому что на свете
есть всякие скареды. Но Вейса не
было, а он должен
был играть на фортепиано. Позвали этого русского Ивана, что лепит формы, и тут-то началась потеха. Ты знаешь, как он страшен? Он ведь очень страшен, ну и потому ему надели на
глаза зеленый зонтик. Все равно он так распорядился, что ему
глаза теперь почти не нужны.
Это, конечно, очень понятно, потому что у него почти все равно что нет
глаз, но девицы
были этим очень недовольны, все молодые люди хотели его выслать…
Самого хозяина здесь не
было: он с кривым ножом в руках стоял над грушевым прививком, в углу своего сада, и с такой пристальностью смотрел на солнце, что у него беспрестанно моргали его красные
глаза и беспрестанно на них набегали слезы. Губы его шептали молитву, читанную тоже в саду. «Отче! — шептал он. — Не о всем мире молю, но о ней, которую ты дал мне, молю тебя: спаси ее во имя твое!»
— Простимтесь же лучше здесь, чем под вашей кровлей, — заговорил, проводя
глазами журавлей, Истомин. — Не думайте, что я неблагодарен. В благодарность вам я
буду от вас очень далеко.
Но и чрез золото так точно льются слезы, как льются они и чрез лохмотья нищеты, и если поражает нас желтолицый голод и слеза унижения, текущая из
глаз людей нищих духом, то, может
быть, мы нашли бы еще более поражающего, опустясь в глубину могучих душ, молчащих вечно, душ, замкнутых в среде, где одинаковы почти на вид и сила и бессилье.
Усталый витязь, уснувший непробудным сном на коленях красавицы, которую он должен
был защитить от выходившего из моря чудовища, пробудился от одной слезы, павшей на его лицо из
глаз девушки при виде вышедшего змея.