Неточные совпадения
Нарушаемый извне мир своего внутреннего Я он
не умел врачевать молитвой, как его мать, но он и сам ничего
не отстаивал, ни
за что не бился крепко.
В остальное же время они нередко были даже открытыми врагами друг другу: Юла мстила матери
за свои унижения—та ей
не верила, видя,
что дочь начала далеко превосходить ее в искусстве лгать и притворяться.
Как он ее ни расспрашивал с самым теплейшим участием—она ни
за что не хотела сказать ему этих горьких слез.
— Мы можем платить
за уроки Викторины; вы
не верьте,
что мы так бедны… а вы…
не ходите к нам; оставьте нас. Я вас униженно, усердно прошу об этом.
— Мать! Моя мать твердит,
что я обязана ей жизнью и должна заплатить ей
за то,
что она выучила меня побираться и… да, наконец, ведь она же
не слепа, в самом деле, Нестор Игнатьич! Ведь она ж видит, в какие меня ставят положения.
Несмотря на то,
что дипломатическая Юлочка, разыгрывая в первый раз и без репетиции новую сцену, чуть
не испортила свою роль перебавленным театральным эффектом, Долинский был совершенно обманут. Сконфуженный неожиданным страстным порывом Юлочки и еще более неожиданным явлением Аксиньи Тимофеевны, он вырвался из горячих Юлочкиных объятий и прямо схватился
за шапку.
Матроска ожидала дочь и, несмотря на поздний для нее час, с азартом вязала толстый шерстяной чулок. По сердитому стуку вязальных прутиков и электрическому трепетанию серого крысиного хвоста, торчавшего на матроскиной макушке, видно было,
что эта почтенная дама весьма в тревожном положении. Когда у подъезда раздался звонок, она сама отперла дверь, впустила Юлочку,
не сказав ей ни одного слова, вернулась в залу, и только когда та прошла в свою комнату, матроска
не выдержала и тоже явилась туда
за нею.
А между тем Юлинька никак
не могла полюбить своего мужа, потому
что женщины ее закала
не терпят, даже презирают в мужчинах характеры искренние и добрые, и эффектный порок для них гораздо привлекательнее; а о том, чтобы щадить мужа, хоть
не любя, но уважая его, Юлинька, конечно, вовсе и
не думала: окончив одну комедию, она бросалась
за другою и входила в свою роль.
Тут у нее в этой болезни оказались виноватыми все, кроме ее самой: мать,
что не удержала; акушерка —
что не предупредила, и муж, должно быть, в том,
что не вернул ее домой
за ухо.
Автономии его решительно
не существовало, и жизнь он вел прегорькую-горькую. Дома он сидел
за работой, или выходил на уроки, а
не то так, или сопровождал жену, или занимал ее гостей. Матроска и Юлинька, как тургеневская помещица, были твердо уверены,
что супруги
«Брошу», — решал он себе
не раз после трепок
за неискательность и недостаток средств удовлетворению расширявшихся требований Юлии Петровны, но тут же опять вставал у него вопрос: «а где же твердая воля мужчины?» Да в том-то и будет твердая воля, чтобы освободиться из этой уничтожающей среды, решал он, и сейчас же опять запрашивал себя: разве более воли нужно, чтоб уйти,
чем с твердостью и достоинством выносить свое тяжкое положение?
Долинский, как все несильные волею люди, старался исполнить свое решение как можно скорее. Он переменил паспорт и уехал
за границу. Во все это время он ни малейшим образом
не выдал себя жене; извещал ее,
что он хлопочет,
что ему дают очень выгодное место, и только в день своего отъезда вручил Илье Макаровичу конверт с письмом следующего содержания...
Не выражаю вам никаких доброжелательств, чтобы вы
не приняли их
за насмешку, но ручаюсь вам,
что не питаю к вам, ни к вашему семейству ни малейшей злобы.
— Во-первых, — выкладывала по пальцам Дора, — на мне никогда никто
не женится, потому
что по множеству разных пороков я неспособна к семейной жизни, а, во-вторых, я и сама ни
за кого
не пойду замуж.
— Вот, — начала она, — я почти так же велика, как Шекспир. У него Гамлет говорит, чтоб никто
не женился, а я говорю — пусть никто
не выходит замуж. Совершенно справедливо,
что если выходить замуж, так надо выходить
за дурака, а я дураков терпеть
не могу.
— Конечно; а то, господи,
что же это в самом деле
за напасть такая! Опять бы надо во второй раз перед одним и тем же господином извиняться.
Не верю.
— Да, рассуждайте там, вяжутся или
не вяжутся;
что вам
за дело до слов, когда это случается на деле; нет, а вы попробовали ли себя спросить,
что если б ваша жена любила кого-нибудь другого?
— А, видишь! Мы—чужие ему, да нам жаль его, а ей
не жаль. Ну,
что ж это
за женщина? Анна Михайловна вздохнула.
Я очень рад
за нее и
не сомневаюсь,
что она поведет свои дела прекрасно.
Приходили с тех пор Анне Анисимовне
не раз крутые времена с тремя детьми, и знала Анна Анисимовна,
что забывший ее милый живет богато, губернаторов принимает, чуть пару в бане шампанским
не поддает, но никогда ни
за что она
не хотела ему напомнить ни о детях, ни о старом долге.
— Благодарю
за любезность, но
не верю ей. Я очень хорошо знаю,
что я такое. У меня есть совесть и, какой случился, свой царь в голове, и, кроме их. я ни от кого и ни от
чего не хочу быть зависимой, — отвечала с раздувающимися ноздерками Дора.
— Да оттого,
что за охота с ними спорить? Вы ведь их ничем
не урезоните.
— Ну-с, так и говорить
не стоит.
Что мне
за радость открывать перед ними свою душу! Для меня
что очень дорого, то для них ничего; вас вот все это занимает серьезно, а им лишь бы слова выпускать; вы убеждаетесь или разубеждаетесь в чем-нибудь, а они много —
что если зарядятся каким-нибудь впечатлением, а то все так…
— Неужто, — говорили ей, — вы
не сочувствуете и тому,
что люди бьются
за вас же, бьются
за ваши же естественные права, которые у вас отняты?
—
Не хочет-с,
не хочет сама себе помогать, продает свою свободу
за кареты,
за положение,
за прочие глупые вещи. Раба! Всякий, кто дорожит чем-нибудь больше,
чем свободой, — раб.
Не все ли равно, женщина раба мужа, муж раб чинов и мест, вы рабы вашего либерализма, соболи, бобры — все равны!
— Убеждены! — с улыбкой перебивала Дора. —
Не смеете, просто
не смеете.
Не знаете,
что делать;
не знаете,
за что зацепиться, если вас выключат из либералов. От жизни даже отрекаетесь.
— Будто ругают
за что-нибудь. Так, просто, потому
что это ничего
не стоит.
Сказав это, Долинский исчез
за дверью, и в это мгновение как-то никому
не пришло в голову ни остановить его, ни спросить о том,
что он хочет делать, ни подумать даже,
что он может сделать в этом случае.
Гибель Бобки была неизбежна, потому
что голубь бы непременно удалялся от него тем же аллюром до самого угла соединения карниза с крышей, где мальчик ни
за что не мог ни разогнуться, ни поворотиться: надеяться на то, чтобы ребенок догадался двигаться задом, было довольно трудно, да и всякий, кому в детстве случалось путешествовать по так называемым «кошачьим дорогам», тот, конечно, поймет,
что такой фортель был для Бобки совершенно невозможен.
— Господи, да
что такое
за «
не тронь меня» этот Долинский.
Все это Анна Михайловна проговорила с таким холодным спокойствием и с таким достоинством,
что Вырвич
не нашелся сказать в ответ ни слова, и красненький-раскрас-ненький молча вышел
за двери.
— Сыт — благодарю вас
за внимание. Анна Михайловна, очевидно, пришла говорить
не о закуске, но
не знала, с
чего начать.
— Так как-то, сама
не знаю. У меня было нехорошее предчувствие, и я
не хотела ни
за что ехать — это все Даша упрямая виновата.
— Бог с ней, Анна Михайловна. Мне только стыдно… больно… кажется, сквозь землю бы пошел
за то,
что вынесли вы сегодня. Вы
не поверите, как мне это больно…
В течение целого этого года
не произошло почти ничего особенно замечательного, только Дорушкины симпатические попугаи, Оля и Маша, к концу мясоеда выкинули преуморительную штуку, еще более упрочившую
за ними название симпатических попугаев. В один прекрасный день они сообщили Доре,
что они выходят замуж.
— Мало ли
чего вы еще
не слыхали в вашей жизни! В это время в комнату снова вошла Анна Михайловна и опять спокойно села
за свою работу. Глаза у нее были заплаканы.
Хотя она еще
не выходила из своей комнаты, но доктор надеялся,
что она на днях же будет в состоянии выехать
за границу.
— Даша, Даша, как тебе
не грешно,
за что ты меня обижаешь? Неужто ты думаешь,
что мне жаль для тебя денег?
— Ну, и наблюдайте друг
за другом, а главное дело, Нестор Игнатьич… то,
что это я хотела сказать?.. Да, берегите, бога ради, Дору. Старайтесь, чтоб она
не скучала, развлекайте ее…
— Я полагаю,
что здесь можно остричься? Илье Макаровичу вовсе
не было никакой необходимости стричься, потому
что он, как художник, носил длинную гривку, составлявшую, до введения в Российской Империи нигилистической ереси, исключительную привилегию василеостровских художников. И нужно вам знать,
что Илья Макарович так дорожил своими лохмами,
что не расстался бы ни с одним вершком их ни
за какие крендели; берег их как невеста свою девичью честь.
— Это подлое ружьенко, — говорил он насчет какого-нибудь ружья, к которому начал иметь личность
за то,
что не умел пригнать пуль к его калибру — и опальное ружье тотчас теряло тесменный погон и презрительно ставилось в угол.
По крайней мере, она делала это так, как нравственно развитая и умная женщина ни
за что бы
не сделала.
„Возвращаться мы еще
не думаем. Я хочу еще пожить тут.
Не хлопочи о деньгах. Долинский получил
за повесть, нам есть
чем жить. В этом долге я надеюсь с ним счесться“.
— М-м-м…
за сны свои, та chere Barbe, никто
не отвечает, — отшутилась m-lle Вера, и они обе весело рассмеялись, встретились со знакомым гусаром и заговорили ни о
чем.
—
Не знаете вы,
за что беретесь, мой милый! — отвечала, улыбнувшись, Анна Михайловна.
— Да так, просто. Думаю себе иной раз, сидя
за мольбертом:
что он там наконец, собака, делает? Знаю, ведь он такой олух царя небесного; даже прекрасного, шельма,
не понимает; идет все понурый, на женщину никогда
не взглянет, а женщины на него как муха на мед. Душа у него такая кроткая, чистая и вся на лице.
Вечером Даша и Долинский долго просидели у пани Свентоховской, которая собрала нескольких своих знакомых дам с их мужьями, и ни
за что не хотела отпустить петербургских гостей без ужина. Долинский ужасно беспокоился
за Дашу. Он
не сводил с нее глаз, а она превесело щебетала с польками, и на ее милом личике
не было заметно ни малейшего признака усталости, хотя час был уже поздний.
—
Не то совсем. Мужчины почти точно такие же, как и наши; даже у этих легкости этой ненавистной, пожалуй, как будто, еще и больше—это мне противно; но они вот
чем умнее: они
за одним другого
не забывают.
— А так! У них пению время, а молитве час. Они
не требуют, чтоб люди уродами поделались
за то,
что их матери
не в тот, а в другой год родили. У них божие идет богови, а кесарево кесареви. Они и живут, и думают, и любят, и
не надоедают своим женщинам одною докучною фразою. Мне, вы знаете, смерть надоели эти наши ораторы! Все чувства боятся! Сердчишек
не дал бог, а они еще мечами картонными отмахиваются. Любовь и привязанность будто чему-нибудь хорошему могут мешать? Будто любовь чему-нибудь мешает.
—
Не понимаю я, — начала она через несколько минут, — как это делается все у людей… все как-то шиворот-навыворот и таранты-на-вон. Клянут и презирают
за то,
что только уважать можно, а уважают
за то,
за что отвернуться хочется от человека. Трусы!