Неточные совпадения
Наряд этой девушки был прост до последней степени; видно было, что он нимало
не занимал
ее больше, чем наряд должен занимать человека: он был очень опрятен и над ним нельзя было рассмеяться.
Хотя густой вуаль и
не позволял видеть ни
ее глаз, ни
ее лица, а сама
она старалась скрыть свои слезы, но их предательски выдавало судорожное вздрагиванье неповиновавшихся
ее воле плеч.
— Это, наконец, глупо, сестра! — сказала
она,
не вытерпев, когда дама, закрытая вуалем,
не удержалась и неосторожно всхлипнула.
—
Не обронили ли вы чего-нибудь? — спросил он, догнав Дору и
ее сестру.
— Именно. Я этого никак
не ожидала, и вы меня, пожалуйста, простите, — проговорила
она серьезно и протянула ручку. — Сама судьба хотела, чтоб я просила у вас извинения за мою ветреность, и я его прошу у вас.
Доводилась
она как-то сродни князю Потемкину-Таврическому; куртизанила в свое время на стоящих выше всякого описания его вельможеских пирах; имела какой-то роман, из рода романов, отличавших тогдашнюю распудренную эпоху северной Пальмиры, и, наконец, вышла замуж за князя Аггея Лукича Сурского, человека старого,
не безобразного, но страшного с виду и еще более страшного по характеру.
Молодая княгиня
не находилась, как
ей вести себя в
ее печальном положении и какой методы держаться со своим грозным и неприступным мужем.
Она ничего
не умела предпринять: старалась только как можно реже оставлять свою комнату, начала много молиться и вся отдалась сыну.
— Я
не крестьянка ваша; вы
не смеете… — сказала ему
она.
Гувернантка схватила со стола нож и подняла его к своему горлу; верные слуги схватили
ее сзади за руки. Сопротивляться приказаниям князя никто
не смел, да никто и
не думал.
Здесь держали
ее спеленатою, пока зажили рубцы от розог, и, как ребенка же, кормили рожком и соской, а, наконец, когда следов наказания
не было более заметно,
ее со всеми
ее пожитками отвезли на крестьянской подводе в ближайший город.
Француженка обратилась к кому-то с жалобой, но
ей посоветовали прекратить дело, так как в данном случае свои люди
не могли быть свидетелями против князя.
Ко всеобщему ужасу, он смело открыл окно своего флигеля, окруженного княжескими людьми, красноречиво выставил перед собою два заряженных пистолета, пробежал никем
не тронутый через оторопевшую толпу ликторов и, вскочив на стоявшую у коновязи оседланную лошадь земского, понесся на
ней во всю мочь к городу.
Возле княгини, тут же на пороге, стоял отворивший
ей дверь, весь бледный от страха, любимый доезжачий князя, восемнадцатилетний мальчик Михайлушка, которого местная хроника шепотом называла хотя незаконным, но тем
не менее, несомненно, родным сыном князя.
Княгиня
не успела договорить своей тихой речи, как тяжелая малахитовая щетка взвилась со стола, у которого стоял князь, и молодой Михайлушка, зорко следивший за движениями своего грозного владыки, тяжело грохнулся к ногам княгини, защитив
ее собственным телом от направленного в
ее голову смертельного удара.
Ни в чем
не повинная княгиня Ирина Васильевна осталась в имении, которое должны были наследовать
ее сын и падчерица.
Она не вмешивалась в управление приставленного опекуна, целый ряд лет никуда
не выезжала, молилась, старилась, начинала чудить и год от года все становилась страннее и страннее.
Михайлушка на всю жизнь остался немножко глухим, и эта глухота постоянно
не позволяла княгине забывать об оказанной
ей этим человеком услуге.
Грязные языки, развязавшиеся после смерти страшного князя и
не знавшие истории малахитовой щетки, сочиняли насчет привязанности княгини к Михайлушке разные небывалые вещи и
не хотели просто понять
ее слепой привязанности к этому человеку, спасшему некогда
ее жизнь и ныне платившему
ей за
ее доверие самою страстною, рабской преданностью.
Вдова его получала удобную квартиру и полное содержание, а маленькая Аня со второго же года была совсем взята в барский дом, и
не только жила с княгинею, но даже и спала с
нею в одной комнате.
Княгине жалко было и деревни, но все-таки
она не захотела расстаться с сыном, и все семейство тронулось за границу.
Княгиня Ирина Васильевна в это время уже была очень стара; лета и горе брали свое, и воспитание внука
ей было вовсе
не по силам. Однако делать было нечего. Точно так же, как
она некогда неподвижно оселась в деревне, теперь
она засела в Париже и вовсе
не помышляла о возвращении в Россию. Одна мысль о каких бы то ни было сборах заставляла
ее трястись и пугаться. «Пусть доживу мой век, как живется», — говорила
она и страшно
не любила людей, которые напоминали
ей о каких бы то ни было переменах в
ее жизни.
Начитавшись романтических писателей французской романтической школы,
она сама очень порядочно страдала романтизмом, но при всем том
она, однако, понимала свое положение и хотела смотреть в свое будущее
не сквозь розовую призму.
Аня решительно
не понимала, чем
ее мать оскорбила покойного Михайлушку и зачем тут при этой смете приходился белокурый швейцарец Трапп;
она только радовалась, что у
нее есть очень маленькая сестрица, которую, верно, можно купать, пеленать, нянчить и производить над
ней другие подобные интересные операции.
— Давно, мой друг,
не плачь,
не теперь,
она давно уж умерла.
Между сестрами завязалась живая переписка: Аня заочно пристрастилась к Дорушке; та
ей взаимно, из своей степной глуши, платила самой горячей любовью. Преобладающим стремлением девочек стало страстное желание увидаться друг с другом. Княгиня и слышать
не хотела о том, чтобы отпустить шестнадцатилетнюю Аню из Парижа в какую-то глухую степную деревню.
— После моей смерти ступай куда хочешь, а при мне
не делай глупостей, — говорила
она Анне Михайловне,
не замечая, что та в ее-то именно присутствии и делает самую высшую глупость из всех глупостей, которые
она могла бы сделать.
Аня теперь ясно видела, что князь никогда
не любил
ее и что
она была ни больше, ни меньше, как одна из тысячи жертв, преследование которых составляет приятную задачу праздной и пустой жизни князя.
Анна Михайловна была обижена очень сильно, но ни в чем
не упрекала князя и
не мешала ему избегать с
нею встреч, которыми он еще так недавно очень дорожил и которых так горячо всегда добивался.
Дорушка
не была так образована, как Анна Михайловна;
она даже с великим трудом объяснялась по-французски, но была очень бойка, умна, искренна и необыкновенно понятлива.
Благодаря внимательности и благоразумию бездетной и очень прямо смотревшей на жизнь жены управителя, у которой выросла Дора,
она была развита
не по летам, и Анна Михайловна нашла в своей маленькой сестрице друга, уже способного понять всякую мысль и отозваться на каждое чувство.
В это время Анне Михайловне шел двадцатый, а Дорушке пятнадцатый год. Труды и заботы Анны Михайловны увенчались полным успехом: магазин
ее приобретал день ото дня лучшую репутацию, здоровье служило как нельзя лучше; Амур щадил их сердца и
не шевелил своими мучительными стрелами: нечего желать было больше.
В эти три года Анна Михайловна
не могла добиться от князя трех слов о своем ребенке, существование которого
не было секретом для
ее сестры, и решилась ехать с Дорушкой в Париж, где мы их и встречаем.
Они здесь пробыли уже около месяца прежде, чем столкнулись в Лувре с Долинским. Анна Михайловна во все это время никак
не могла добиться аудиенции у своего князя. Его то
не было дома, то он
не мог принять
ее. К Анне Михайловне он обещал заехать и
не заезжал.
Наконец и Анна Михайловна
не выдержала.
Она написала князю самое убедительное письмо, после которого тот назначил
ей свидание у Вашета.
Анну Михайловну очень удивляло, почему князь
не мог принять
ее у себя и назначает
ей свидание в ресторане, но от него это была уже
не первая обида, которую
ей приходилось прятать в карман. Анна Михайловна в назначенное время отправилась с Дорой к Вашету. Дорушка спросила себе чашку бульону и осталась внизу, а Анна Михайловна показала карточку, переданную
ей лакеем князя.
Деньги для Долинской никогда
не имели никакой цены, а тут, отдаваясь с летами одной мысли о житье по слову божию,
она стала даже с омерзением смотреть на всякое земное богатство.
Ни одна монета
не могла получаса пролежать в
ее кармане,
не перепрыгнув в дырявую суму проползшего тысячу верст мужичка или в хату к детям пьянствующего соседа-ремесленника.
Он
не только
не удерживал
ее безмерно щедрую руку, но даже одобрял такое распоряжение имуществом.
Не слабонервный страх, а какой-то ужас духовный охватывает
ее при мысли о вражде человеческой, о силе и разрушении.
Это
не нами,
не нашими руками создано, и
не нашим умом судится» — говорила
она, и никогда в целую свою жизнь
не высказала ни одного суждения, никогда
не хотела знать, если у
нее что-нибудь крали.
— Никто
не украл; зачем обижать человека! Взял кому нужно было; ну, и пошли ему бог на здоровье, — отвечала
она на жалобы слуг, доводивших
ей о какой-нибудь пропаже.
Точно Офелия, эта Шекспирова «божественная нимфа» со своею просьбою
не плакать, а молиться о нем, Ульяна Петровна совсем забыла о мире.
Она молилась о муже сама, заставляла молиться за него и других, ездила исповедовать грехи своей чистой души к схимникам Китаевской и Голосеевской пустыни, молилась у кельи известного провидца Парфения, от которой вдалеке был виден весь город, унывший под тяжелою тучею налетевшей на него невзгоды.
Викторине всего шел пятнадцатый год, и о
ней не стоит распространяться.
Так
она, например,
не могла видеть, как бьют лошадь или собаку, и способна была заплакать при известии, что застрелился какой-нибудь молодой человек, особенно если молодому человеку благоразумно вздумалось застрелиться от любви, но… но сама любить кого-нибудь, кроме себя и денег… этого Юлия Азовцова
не могла,
не умела и
не желала.
У
нее бывали и друзья, которые
не могли иметь при
ней никакого значения.
Обстоятельства, при которых протекло детство, отрочество и юность Юлии Азовцовой, были таковы, что рассматриваемая нами особь, подходя к данной поре своей жизни,
не могла выйти
не чем иным, как тем, чем
она ныне рекомендуется снисходительному читателю.
Начавшееся с этих пор христорадничанье и нищебродство Юлочки
не прекращалось до того самого дня, в который мы встречаем
ее въезжающей в разлатом возке с сестрою, матерью и младшим братом Петрушей в Москву.
Юлочка все это слагала в своем сердце, ненавидела надменных богачей и кланялась им, унижалась, лизала их руки, лгала матери, стала низкой, гадкой лгуньей; но очень долго никто
не замечал этого, и даже сама мать, которая учила Юлочку лгать и притворяться, кажется,
не знала, что
она из
нее делает; и
она только похваливала
ее ум и расторопность.
В остальное же время они нередко были даже открытыми врагами друг другу: Юла мстила матери за свои унижения—та
ей не верила, видя, что дочь начала далеко превосходить
ее в искусстве лгать и притворяться.
Неточные совпадения
Пришла, рассыпалась; клоками // Повисла на суках дубов; // Легла волнистыми коврами // Среди полей, вокруг холмов; // Брега с недвижною рекою // Сравняла пухлой пеленою; // Блеснул мороз. И рады мы // Проказам матушки зимы. //
Не радо
ей лишь сердце Тани. // Нейдет
она зиму встречать, // Морозной пылью подышать // И первым снегом с кровли бани // Умыть лицо, плеча и грудь: // Татьяне страшен зимний путь.
У ночи много звезд прелестных, // Красавиц много на Москве. // Но ярче всех подруг небесных // Луна в воздушной синеве. // Но та, которую
не смею // Тревожить лирою моею, // Как величавая луна, // Средь жен и дев блестит одна. // С какою гордостью небесной // Земли касается
она! // Как негой грудь
ее полна! // Как томен взор
ее чудесный!.. // Но полно, полно; перестань: // Ты заплатил безумству дань.
Вот, окружен своей дубравой, // Петровский замок. Мрачно он // Недавнею гордится славой. // Напрасно ждал Наполеон, // Последним счастьем упоенный, // Москвы коленопреклоненной // С ключами старого Кремля; // Нет,
не пошла Москва моя // К нему с повинной головою. //
Не праздник,
не приемный дар, //
Она готовила пожар // Нетерпеливому герою. // Отселе, в думу погружен, // Глядел на грозный пламень он.
Тоска любви Татьяну гонит, // И в сад идет
она грустить, // И вдруг недвижны очи клонит, // И лень
ей далее ступить. // Приподнялася грудь, ланиты // Мгновенным пламенем покрыты, // Дыханье замерло в устах, // И в слухе шум, и блеск в очах… // Настанет ночь; луна обходит // Дозором дальный свод небес, // И соловей во мгле древес // Напевы звучные заводит. // Татьяна в темноте
не спит // И тихо с няней говорит:
Кокетка судит хладнокровно, // Татьяна любит
не шутя // И предается безусловно // Любви, как милое дитя. //
Не говорит
она: отложим — // Любви мы цену тем умножим, // Вернее в сети заведем; // Сперва тщеславие кольнем // Надеждой, там недоуменьем // Измучим сердце, а потом // Ревнивым оживим огнем; // А то, скучая наслажденьем, // Невольник хитрый из оков // Всечасно вырваться готов.