Неточные совпадения
«Может, впрочем,
она и всегда такая, да я в тот раз
не заметил», — подумал он с неприятным чувством.
И хотя я и сам понимаю, что когда
она и вихры мои дерет, то дерет их
не иначе как от жалости сердца (ибо, повторяю без смущения,
она дерет мне вихры, молодой человек, — подтвердил он с сугубым достоинством, услышав опять хихиканье), но, боже, что, если б
она хотя один раз…
Не башмаки-с, ибо это хотя сколько-нибудь походило бы на порядок вещей, а чулки, чулки
ее пропил-с!
Косыночку
ее из козьего пуха тоже пропил, дареную, прежнюю,
ее собственную,
не мою; а живем мы в холодном угле, и
она в эту зиму простудилась и кашлять пошла, уже кровью.
И я
не осуждаю,
не осуждаю, ибо сие последнее у
ней и осталось в воспоминаниях
ее, а прочее все пошло прахом!
Оттого и господину Лебезятникову грубость его
не захотела спустить, и когда прибил
ее за то господин Лебезятников, то
не столько от побоев, сколько от чувства в постель слегла.
Бивал он
ее под конец; а
она хоть и
не спускала ему, о чем мне доподлинно и по документам известно, но до сих пор вспоминает его со слезами и меня им корит, и я рад, я рад, ибо хотя в воображениях своих зрит себя когда-то счастливой…
И осталась
она после него с тремя малолетними детьми в уезде далеком и зверском, где и я тогда находился, и осталась в такой нищете безнадежной, что я хотя и много видал приключений различных, но даже и описать
не в состоянии.
Пробовал я с
ней, года четыре тому, географию и всемирную историю проходить; но как я сам был некрепок, да и приличных к тому руководств
не имелось, ибо какие имевшиеся книжки… гм!.. ну, их уже теперь и нет, этих книжек, то тем и кончилось все обучение.
Да и то статский советник Клопшток, Иван Иванович, — изволили слышать? —
не только денег за шитье полдюжины голландских рубах до сих пор
не отдал, но даже с обидой погнал
ее, затопав ногами и обозвав неприлично, под видом, будто бы рубашечный ворот сшит
не по мерке и косяком.
А тут Катерина Ивановна, руки ломая, по комнате ходит, да красные пятна у
ней на щеках выступают, — что в болезни этой и всегда бывает: «Живешь, дескать, ты, дармоедка, у нас, ешь и пьешь, и теплом пользуешься», а что тут пьешь и ешь, когда и ребятишки-то по три дня корки
не видят!
И видел я тогда, молодой человек, видел я, как затем Катерина Ивановна, так же ни слова
не говоря, подошла к Сонечкиной постельке и весь вечер в ногах у
ней на коленках простояла, ноги
ей целовала, встать
не хотела, а потом так обе и заснули вместе, обнявшись… обе… обе… да-с… а я… лежал пьяненькой-с.
— С тех пор, государь мой, — продолжал он после некоторого молчания, — с тех пор, по одному неблагоприятному случаю и по донесению неблагонамеренных лиц, — чему особенно способствовала Дарья Францовна, за то будто бы, что
ей в надлежащем почтении манкировали, — с тех пор дочь моя, Софья Семеновна, желтый билет принуждена была получить, и уже вместе с нами по случаю сему
не могла оставаться.
Платьев-то нет у
ней никаких… то есть никаких-с, а тут точно в гости собралась, приоделась, и
не то чтобы что-нибудь, а так, из ничего всё сделать сумеют: причешутся, воротничок там какой-нибудь чистенький, нарукавнички, ан совсем другая особа выходит, и помолодела и похорошела.
Ну-с, государь ты мой (Мармеладов вдруг как будто вздрогнул, поднял голову и в упор посмотрел на своего слушателя), ну-с, а на другой же день, после всех сих мечтаний (то есть это будет ровно пять суток назад тому) к вечеру, я хитрым обманом, как тать в нощи, похитил у Катерины Ивановны от сундука
ее ключ, вынул, что осталось из принесенного жалованья, сколько всего уж
не помню, и вот-с, глядите на меня, все!
— Я
не Катерины Ивановны теперь боюсь, — бормотал он в волнении, — и
не того, что
она мне волосы драть начнет.
Оно даже и лучше, коли драть начнет, а я
не того боюсь… я… глаз
ее боюсь… да… глаз…
Раскольникову
она показалась лет тридцати, и действительно была
не пара Мармеладову…
Входящих
она не слыхала и
не заметила; казалось,
она была в каком-то забытьи,
не слушала и
не видела.
В комнате было душно, но окна
она не отворила; с лестницы несло вонью, но дверь на лестницу была
не затворена; из внутренних помещений, сквозь непритворенную дверь, неслись волны табачного дыма,
она кашляла, но дверь
не притворяла.
Старшая девочка, лет девяти, высокенькая и тоненькая, как спичка, в одной худенькой и разодранной всюду рубашке и в накинутом на голые плечи ветхом драдедамовом бурнусике, сшитом
ей, вероятно, два года назад, потому что он
не доходил теперь и до колен, стояла в углу подле маленького брата, обхватив его шею своею длинною, высохшею как спичка рукой.
Она, кажется, унимала его, что-то шептала ему, всячески сдерживала, чтоб он как-нибудь опять
не захныкал, и в то же время со страхом следила за матерью своими большими-большими темными глазами, которые казались еще больше на
ее исхудавшем и испуганном личике.
Сообразив это и
не обращая уже более на него внимания,
она пошла к сенным дверям, чтобы притворить их, и вдруг вскрикнула, увидев на самом пороге стоящего на коленках мужа.
— А! — закричала
она в исступлении, — воротился! Колодник! Изверг!.. А где деньги? Что у тебя в кармане, показывай! И платье
не то! Где твое платье? где деньги? говори!..
И
она бросилась его обыскивать. Мармеладов тотчас же послушно и покорно развел руки в обе стороны, чтобы тем облегчить карманный обыск. Денег
не было ни копейки.
— Пропил! всё, всё пропил! — кричала в отчаянии бедная женщина, — и платье
не то! Голодные, голодные! (и, ломая руки,
она указывала на детей). О, треклятая жизнь! А вам, вам
не стыдно, — вдруг набросилась
она на Раскольникова, — из кабака! Ты с ним пил? Ты тоже с ним пил! Вон!
Часто он спал на
ней так, как был,
не раздеваясь, без простыни, покрываясь своим старым, ветхим студенческим пальто и с одною маленькою подушкой в головах, под которую подкладывал все, что имел белья, чистого и заношенного, чтобы было повыше изголовье.
Квартирная хозяйка его две недели как уже перестала ему отпускать кушанье, и он
не подумал еще до сих пор сходить объясниться с
нею, хотя и сидел без обеда.
— Дура-то
она дура, такая же, как и я, а ты что, умник, лежишь, как мешок, ничего от тебя
не видать? Прежде, говоришь, детей учить ходил, а теперь пошто ничего
не делаешь?
Письмо дрожало в руках его; он
не хотел распечатывать при
ней: ему хотелось остаться наедине с этим письмом.
И что это
она пишет мне: «Люби Дуню, Родя, а
она тебя больше себя самой любит»; уж
не угрызения ли совести
ее самое втайне мучат, за то, что дочерью сыну согласилась пожертвовать.
Ведь
она хлеб черный один будет есть да водой запивать, а уж душу свою
не продаст, а уж нравственную свободу свою
не отдаст за комфорт; за весь Шлезвиг-Гольштейн
не отдаст,
не то что за господина Лужина.
Тяжело за двести рублей всю жизнь в гувернантках по губерниям шляться, но я все-таки знаю, что сестра моя скорее в негры пойдет к плантатору или в латыши к остзейскому немцу, чем оподлит дух свой и нравственное чувство свое связью с человеком, которого
не уважает и с которым
ей нечего делать, — навеки, из одной своей личной выгоды!
Вдруг он вздрогнул: одна, тоже вчерашняя, мысль опять пронеслась в его голове. Но вздрогнул он
не оттого, что пронеслась эта мысль. Он ведь знал, он предчувствовал, что
она непременно «пронесется», и уже ждал
ее; да и мысль эта была совсем
не вчерашняя. Но разница была в том, что месяц назад, и даже вчера еще,
она была только мечтой, а теперь… теперь явилась вдруг
не мечтой, а в каком-то новом, грозном и совсем незнакомом ему виде, и он вдруг сам сознал это… Ему стукнуло в голову, и потемнело в глазах.
Выглядывая скамейку, он заметил впереди себя, шагах в двадцати, идущую женщину, но сначала
не остановил на
ней никакого внимания, как и на всех мелькавших до сих пор перед ним предметах.
Раскольников
не сел и уйти
не хотел, а стоял перед
нею в недоумении.
— Вот, смотрите, совсем пьяная, сейчас шла по бульвару: кто
ее знает, из каких, а
не похоже, чтоб по ремеслу.
Посмотрите, как разорвано платье, посмотрите, как оно надето: ведь
ее одевали, а
не сама
она одевалась, да и одевали-то неумелые руки, мужские.
А вот теперь смотрите сюда: этот франт, с которым я сейчас драться хотел, мне незнаком, первый раз вижу; но он
ее тоже отметил дорогой сейчас, пьяную-то, себя-то
не помнящую, и ему ужасно теперь хочется подойти и перехватить
ее, — так как
она в таком состоянии, — завезти куда-нибудь…
— Главное, — хлопотал Раскольников, — вот этому подлецу как бы
не дать! Ну что ж он еще над
ней надругается! Наизусть видно, чего ему хочется; ишь подлец,
не отходит!
— Фу, бесстыдники, пристают! — проговорила
она, еще раз отмахнувшись. Пошла
она скоро, но по-прежнему сильно шатаясь. Франт пошел за
нею, но по другой аллее,
не спуская с
нее глаз.
Он очень давно
не пил водки, и
она мигом подействовала, хотя выпита была всего одна рюмка.
Подле бабушкиной могилы, на которой была плита, была и маленькая могилка его меньшого брата, умершего шести месяцев и которого он тоже совсем
не знал и
не мог помнить: но ему сказали, что у него был маленький брат, и он каждый раз, как посещал кладбище, религиозно и почтительно крестился над могилкой, кланялся
ей и целовал
ее.
—
Она вскачь-то уж десять лет поди
не прыгала.
Раздается: «ну!», клячонка дергает изо всей силы, но
не только вскачь, а даже и шагом-то чуть-чуть может справиться, только семенит ногами, кряхтит и приседает от ударов трех кнутов, сыплющихся на
нее, как горох.
— Пойдем, пойдем! — говорит отец, — пьяные, шалят, дураки: пойдем,
не смотри! — и хочет увести его, но он вырывается из его рук и,
не помня себя, бежит к лошадке. Но уж бедной лошадке плохо.
Она задыхается, останавливается, опять дергает, чуть
не падает.
…Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как
ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет. Сердце в нем поднимается, слезы текут. Один из секущих задевает его по лицу; он
не чувствует, он ломает свои руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает все это. Одна баба берет его за руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.
А Миколка намахивается в другой раз, и другой удар со всего размаху ложится на спину несчастной клячи.
Она вся оседает всем задом, но вспрыгивает и дергает, дергает из всех последних сил в разные стороны, чтобы вывезти; но со всех сторон принимают
ее в шесть кнутов, а оглобля снова вздымается и падает в третий раз, потом в четвертый, мерно, с размаха. Миколка в бешенстве, что
не может с одного удара убить.
Но бедный мальчик уже
не помнит себя. С криком пробивается он сквозь толпу к савраске, обхватывает
ее мертвую, окровавленную морду и целует
ее, целует
ее в глаза, в губы… Потом вдруг вскакивает и в исступлении бросается с своими кулачонками на Миколку. В этот миг отец, уже долго гонявшийся за ним, схватывает его, наконец, и выносит из толпы.
Это была высокая, неуклюжая, робкая и смиренная девка, чуть
не идиотка, тридцати пяти лет, бывшая в полном рабстве у сестры своей, работавшая на
нее день и ночь, трепетавшая перед
ней и терпевшая от
нее даже побои.