Неточные совпадения
На третий день после ссоры князь Степан Аркадьич Облонский — Стива, как его звали в свете, — в обычайный час, то есть в 8 часов утра, проснулся
не в спальне жены, а в своем кабинете, на сафьянном диване. Он повернул свое полное, выхоленное тело на пружинах дивана, как бы желая опять заснуть надолго, с другой стороны крепко обнял подушку и прижался к
ней щекой; но вдруг вскочил, сел на диван и открыл глаза.
«Да!
она не простит и
не может простить. И всего ужаснее то, что виной всему я, — виной я, а
не виноват. В этом-то вся драма, — думал он. — Ах, ах, ах!» приговаривал он с отчаянием, вспоминая самые тяжелые для себя впечатления из этой ссоры.
Неприятнее всего была та первая минута, когда он, вернувшись из театра, веселый и довольный, с огромною грушей для жены в руке,
не нашел жены в гостиной; к удивлению,
не нашел
ее и в кабинете и наконец увидал
ее в спальне с несчастною, открывшею всё, запиской в руке.
Эту глупую улыбку он
не мог простить себе. Увидав эту улыбку, Долли вздрогнула, как от физической боли, разразилась, со свойственною
ей горячностью, потоком жестоких слов и выбежала из комнаты. С тех пор
она не хотела видеть мужа.
Ясно он никогда
не обдумывал этого вопроса, но смутно ему представлялось, что жена давно догадывается, что он
не верен
ей, и смотрит на это сквозь пальцы.
Ему даже казалось, что
она, истощенная, состаревшаяся, уже некрасивая женщина и ничем
не замечательная, простая, только добрая мать семейства, по чувству справедливости должна быть снисходительна.
Она была довольна, счастлива детьми, я
не мешал
ей ни в чем, предоставлял
ей возиться с детьми, с хозяйством, как
она хотела.
Но ведь пока
она была у нас в доме, я
не позволял себе ничего.
Девочка знала, что между отцом и матерью была ссора, и что мать
не могла быть весела, и что отец должен знать это, и что он притворяется, спрашивая об этом так легко. И
она покраснела за отца. Он тотчас же понял это и также покраснел.
—
Не знаю, — сказала
она. —
Она не велела учиться, а велела итти гулять с мисс Гуль к бабушке.
Просительница, штабс-капитанша Калинина, просила о невозможном и бестолковом; но Степан Аркадьич, по своему обыкновению, усадил
ее, внимательно,
не перебивая, выслушал
ее и дал
ей подробный совет, к кому и как обратиться, и даже бойко и складно своим крупным, растянутым, красивым и четким почерком написал
ей записочку к лицу, которое могло
ей пособить.
«Ах да!» Он опустил голову, и красивое лицо его приняло тоскливое выражение. «Пойти или
не пойти?» говорил он себе. И внутренний голос говорил ему, что ходить
не надобно, что кроме фальши тут ничего быть
не может, что поправить, починить их отношения невозможно, потому что невозможно сделать
ее опять привлекательною и возбуждающею любовь или его сделать стариком, неспособным любить. Кроме фальши и лжи, ничего
не могло выйти теперь; а фальшь и ложь были противны его натуре.
«Однако когда-нибудь же нужно; ведь
не может же это так остаться», сказал он, стараясь придать себе смелости. Он выпрямил грудь, вынул папироску, закурил, пыхнул два раза, бросил
ее в перламутровую раковину-пепельницу, быстрыми шагами прошел мрачную гостиную и отворил другую дверь в спальню жены.
Она только что пыталась сделать то, что пыталась сделать уже десятый раз в эти три дня: отобрать детские и свои вещи, которые
она увезет к матери, — и опять
не могла на это решиться; но и теперь, как в прежние раза,
она говорила себе, что это
не может так остаться, что
она должна предпринять что-нибудь, наказать, осрамить его, отомстить ему хоть малою частью той боли, которую он
ей сделал.
Она всё еще говорила, что уедет от него, но чувствовала, что это невозможно; это было невозможно потому, что
она не могла отвыкнуть считать его своим мужем и любить его.
— Что вам нужно? — сказала
она быстрым,
не своим, грудным голосом.
— Ну что же мне? Я
не могу
ее принять! — вскрикнула
она.
— Уйдите, уйдите, уйдите, —
не глядя на него, вскрикнула
она, как будто крик этот был вызван физическою болью.
— Уйдите, уйдите отсюда! — закричала
она еще пронзительнее, — и
не говорите мне про ваши увлечения и про ваши мерзости!
Она села. Он слышал
ее тяжелое, громкое дыхание, и ему было невыразимо жалко
ее.
Она несколько раз хотела начать говорить, но
не могла. Он ждал.
— Ты помнишь детей, чтоб играть с ними, а я помню и знаю, что они погибли теперь, — сказала
она видимо одну из фраз, которые
она за эти три дня
не раз говорила себе.
— Я помню про детей и поэтому всё в мире сделала бы, чтобы спасти их; но я сама
не знаю, чем я спасу их: тем ли, что увезу от отца, или тем, что оставлю с развратным отцом, — да, с развратным отцом… Ну, скажите, после того… что было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторяла
она, возвышая голос. — После того как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой своих детей…
— Вы мне гадки, отвратительны! — закричала
она, горячась всё более и более. — Ваши слезы — вода! Вы никогда
не любили меня; в вас нет ни сердца, ни благородства! Вы мне мерзки, гадки, чужой, да, чужой совсем! — с болью и злобой произнесла
она это ужасное для себя слово чужой.
Он поглядел на
нее, и злоба, выразившаяся на
ее лице, испугала и удивила его. Он
не понимал того, что его жалость к
ней раздражала
ее.
Она видела в нем к себе сожаленье, но
не любовь. «Нет,
она ненавидит меня.
Она не простит», подумал он.
Она, видимо, опоминалась несколько секунд, как бы
не зная, где
она и что
ей делать, и, быстро вставши, тронулась к двери.
Степан Аркадьич вздохнул, отер лицо и тихими шагами пошел из комнаты. «Матвей говорит: образуется; но как? Я
не вижу даже возможности. Ах, ах, какой ужас! И как тривиально
она кричала, — говорил он сам себе, вспоминая
ее крик и слова: подлец и любовница. — И, может быть, девушки слышали! Ужасно тривиально, ужасно». Степан Аркадьич постоял несколько секунд один, отер глаза, вздохнул и, выпрямив грудь, вышел из комнаты.
Дарья Александровна между тем, успокоив ребенка и по звуку кареты поняв, что он уехал, вернулась опять в спальню. Это было единственное убежище
ее от домашних забот, которые обступали
ее, как только
она выходила. Уже и теперь, в то короткое время, когда
она выходила в детскую, Англичанка и Матрена Филимоновна успели сделать
ей несколько вопросов,
не терпевших отлагательства и на которые
она одна могла ответить: что надеть детям на гулянье? давать ли молоко?
не послать ли за другим поваром?
Ужасно, главное, то»… начала
она, но
не докончила своей мысли, потому что Матрена Филимоновна высунулась из двери.
— Уж прикажите за братом послать, — сказала
она, — всё он изготовит обед; а то, по вчерашнему, до шести часов дети
не евши.
Для чего этим трем барышням нужно было говорить через день по-французски и по-английски; для чего они в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего в известные часы все три барышни с М-llе Linon подъезжали в коляске к Тверскому бульвару в своих атласных шубках — Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так что статные ножки
ее в туго-натянутых красных чулках были на всем виду; для чего им, в сопровождении лакея с золотою кокардой на шляпе, нужно было ходить по Тверскому бульвару, — всего этого и многого другого, что делалось в их таинственном мире, он
не понимал, но знал, что всё, что там делалось, было прекрасно, и был влюблен именно в эту таинственность совершавшегося.
Во время своего студенчества он чуть-было
не влюбился в старшую, Долли, но
ее вскоре выдали замуж за Облонского.
Казалось бы, ничего
не могло быть проще того, чтобы ему, хорошей породы, скорее богатому, чем бедному человеку, тридцати двух лет, сделать предложение княжне Щербацкой; по всем вероятностям, его тотчас признали бы хорошею партией. Но Левин был влюблен, и поэтому ему казалось, что Кити была такое совершенство во всех отношениях, такое существо превыше всего земного, а он такое земное низменное существо, что
не могло быть и мысли о том, чтобы другие и
она сама признали его достойным
ее.
Пробыв в Москве, как в чаду, два месяца, почти каждый день видаясь с Кити в свете, куда он стал ездить, чтобы встречаться с
нею, Левин внезапно решил, что этого
не может быть, и уехал в деревню.
Но, пробыв два месяца один в деревне, он убедился, что это
не было одно из тех влюблений, которые он испытывал в первой молодости; что чувство это
не давало ему минуты покоя; что он
не мог жить,
не решив вопроса: будет или
не будет
она его женой; и что его отчаяние происходило только от его воображения, что он
не имеет никаких доказательств в том, что ему будет отказано.
Ничего, казалось,
не было особенного ни в
ее одежде, ни в
ее позе; но для Левина так же легко было узнать
ее в этой толпе, как розан в крапиве.
Место, где
она была, показалось ему недоступною святыней, и была минута, что он чуть
не ушел: так страшно ему стало.
Он сошел вниз, избегая подолгу смотреть на
нее, как на солнце, но он видел
ее, как солнце, и
не глядя.
— У меня и коньков нет, — отвечал Левин, удивляясь этой смелости и развязности в
ее присутствии и ни на секунду
не теряя
ее из вида, хотя и
не глядел на
нее.
Она катилась
не совсем твердо; вынув руки из маленькой муфты, висевшей о на снурке,
она держала их наготове и, глядя на Левина, которого
она узнала, улыбалась ему и своему страху.
— Я? я недавно, я вчера… нынче то есть… приехал, — отвечал Левин,
не вдруг от волнения поняв
ее вопрос. — Я хотел к вам ехать, — сказал он и тотчас же, вспомнив, с каким намерением он искал
ее, смутился и покраснел. — Я
не знал, что вы катаетесь на коньках, и прекрасно катаетесь.
— Отчего же?… Нет, у меня ничего нет неприятного, — отвечала
она холодно и тотчас же прибавила: — Вы
не видели М-llе Linon?
Он решительно
не помнил этого, но
она уже лет десять смеялась этой шутке и любила
ее.
Когда Левин опять подбежал к Кити, лицо
ее уже было
не строго, глаза смотрели так же правдиво и ласково, но Левину показалось, что в ласковости
ее был особенный, умышленно-спокойный тон. И ему стало грустно. Поговорив о своей старой гувернантке, о
ее странностях,
она спросила его о его жизни.
— Неужели вам
не скучно зимою в деревне? — сказала
она.
— Нет,
не скучно, я очень занят, — сказал он, чувствуя, что
она подчиняет его своему спокойному тону, из которого он
не в силах будет выйти, так же, как это было в начале зимы.
— Я
не знаю, — отвечал он,
не думая о том, что говорит. Мысль о том, что если он поддастся этому
ее тону спокойной дружбы, то он опять уедет ничего
не решив, пришла ему, и он решился возмутиться.
Не слыхала ли
она его слов или
не хотела слышать, но
она как бы спотыкнулась, два раза стукнув ножкой, и поспешно покатилась прочь от него.
Она подкатилась к М-llе Linon, что-то сказала
ей и направилась к домику, где дамы снимали коньки.
«Славный, милый», подумала Кити в это время, выходя из домика с М-11е Linon и глядя на него с улыбкой тихой ласки, как на любимого брата. «И неужели я виновата, неужели я сделала что-нибудь дурное? Они говорят: кокетство. Я знаю, что я люблю
не его; но мне всё-таки весело с ним, и он такой славный. Только зачем он это сказал?…» думала
она.
Сухость эта огорчила Кити, и
она не могла удержаться от желания загладить холодность матери.
Она повернула голову и с улыбкой проговорила...
Всю дорогу приятели молчали. Левин думал о том, что означала эта перемена выражения на лице Кити, и то уверял себя, что есть надежда, то приходил в отчаяние и ясно видел, что его надежда безумна, а между тем чувствовал себя совсем другим человеком,
не похожим на того, каким он был до
ее улыбки и слов: до свидания.