Неточные совпадения
Точно Офелия, эта Шекспирова «божественная нимфа» со своею просьбою не плакать, а молиться о нем, Ульяна Петровна совсем забыла о мире. Она молилась о муже сама, заставляла молиться
за него и
других, ездила исповедовать грехи своей чистой души к схимникам Китаевской и Голосеевской пустыни, молилась у кельи известного провидца Парфения, от которой вдалеке был виден весь город, унывший под тяжелою тучею налетевшей на него невзгоды.
В остальное же время они нередко были даже открытыми врагами
друг другу: Юла мстила матери
за свои унижения—та ей не верила, видя, что дочь начала далеко превосходить ее в искусстве лгать и притворяться.
— И полюбила вас… не как
друга, не как брата, а… (Долинский совершенно смутился). — Юлинька быстро схватила его снова
за руку, еще сильнее сжала ее в своих руках и со слезами в голосе договорила, — а как моего нравственного спасителя и теперь еще, может быть, в последний раз, ищу у вас, Нестор Игнатьич, спасения.
А между тем Юлинька никак не могла полюбить своего мужа, потому что женщины ее закала не терпят, даже презирают в мужчинах характеры искренние и добрые, и эффектный порок для них гораздо привлекательнее; а о том, чтобы щадить мужа, хоть не любя, но уважая его, Юлинька, конечно, вовсе и не думала: окончив одну комедию, она бросалась
за другою и входила в свою роль.
— Да, рассуждайте там, вяжутся или не вяжутся; что вам
за дело до слов, когда это случается на деле; нет, а вы попробовали ли себя спросить, что если б ваша жена любила кого-нибудь
другого?
Она не только имела
за ними главный общий надзор, но она же наблюдала
за тем, чтобы эти оторванные от семьи дети не терпели много от грубости и невежества
других женщин, по натуре хотя и не злых, но утративших под ударами чужого невежества всю собственную мягкость.
Тотчас
за мастерской у Анны Михайловны шел небольшой коридор, в одном конце которого была кухня и черный ход на двор, а в
другом две большие, светлые комнаты, которые Анна Михайловна хотела кому-нибудь отдать, чтобы облегчить себе плату
за весьма дорогую квартиру.
В то же время звездное покрывало ловко отодвинуло Анну Михайловну и взялось
за другую руку Долинского.
Не успел он взяться
за ручку, как дверь сама отворилась и ему предстала Дорушка, в белом пеньюаре и в больших теплых вязаных сапогах. В одной руке она держала свечку, а
другою опиралась на палочку.
Долинский взял саквояж в одну руку и подал Даше
другую. Они вышли вместе, а Анна Михайловна пошла
за ними. У барьера ее не пустили, и она остановилась против вагона, в который вошли Долинский с Дорой. Усевшись, они выглянули в окно. Анна Михайловна стояла прямо перед окном в двух шагах. Их разделял барьер и узенький проход. В глазах Анны Михайловны еще дрожали слезы, но она была покойнее, как часто успокаиваются люди в самую последнюю минуту разлуки.
Анна Михайловна вернулась домой довольно спокойной — даже она сама не могла надивиться своему спокойствию. Она хлопотала в магазине, распоряжалась работами, обедала вместе с m-lle Alexandrine, и только к вечеру, когда начало темнеть, ей стало скучнее. Она вошла в комнату Даши — пусто, вошла к Долинскому — тоже пусто. Присела на его кресле, и невыносимая тоска, словно как нежнейший
друг, так и обняла ее из-за мягкой спинки. В глазах у Анны Михайловны затуманилось и зарябило.
В один из таких дней магазин Анны Михайловны был полон существами, обсуждавшими достоинство той и
другой шляпки, той и
другой мантильи. Анна Михайловна терпеливо слушала пустые вопросы и отвечала на них со «вниманием, щадя пустое самолюбие и смешные претензии. В час в дверь вошел почтальон. Письмо было из-за границы; адрес надписан Дашею.
— Не то совсем. Мужчины почти точно такие же, как и наши; даже у этих легкости этой ненавистной, пожалуй, как будто, еще и больше—это мне противно; но они вот чем умнее: они
за одним
другого не забывают.
— А так! У них пению время, а молитве час. Они не требуют, чтоб люди уродами поделались
за то, что их матери не в тот, а в
другой год родили. У них божие идет богови, а кесарево кесареви. Они и живут, и думают, и любят, и не надоедают своим женщинам одною докучною фразою. Мне, вы знаете, смерть надоели эти наши ораторы! Все чувства боятся! Сердчишек не дал бог, а они еще мечами картонными отмахиваются. Любовь и привязанность будто чему-нибудь хорошему могут мешать? Будто любовь чему-нибудь мешает.
Не давая ярко проявляться своему неудовольствию
за это новое знакомство с Онучиными, Дора выбила этот клин
другим клином: заменила знакомство Онучиных знакомством с дочерью молочной сестры madame Бюжар, прехорошенькой Жервезой.
„И тех, которых нет с нами. Ты также помилуй, и с ними живи“, — пела Жервеза после первой молитвы. — „Злых и недобрых прости, и всех научи нас
друг друга любить, как правду любил Ты,
за нас на кресте умирая“.
— Тут одна, — сказала Дора, снова остановись и указывая на исчезающий
за холмом домик Жервезы, — а вон там
другая, — добавила она, бросив рукою по направлению на север. — Вы, пожалуйста, никогда не называйте меня доброю. Это значит, что вы меня совсем не знаете. Какая у меня доброта? Ну, какая? Что меня любят, а я не кусаюсь, так в этом доброты нет; после этого вы, пожалуй, и о себе способны возмечтать, что и вы даже добрый человек.
— Лесенкой, лесенкой, знаете. Один
за другим цап-царап, цап-царап — и все наверху.
В обществе, главным образом, положено было избегать всякого слова о превосходстве того или
другого христианского исповедания над прочими. «Все дети одного отца, нашего Бога, и овцы одного великого пастыря, положившего живот свой
за люди», было начертано огненными буквами на белых матовых абажурах подсвечников с тремя свечами, какие становились перед каждым членом. Все должны были помнить этот принцип терпимости и никогда не касаться вопроса о догматическом разногласии христианских исповеданий.
Женщины, слушая Зайончека, поднимали очи к небу и шептали молитвы, а мужчины, одни—набожно задумывались,
другие—внимательно следили
за оратором и, очевидно, старались прозреть, что
за смысл должен скрываться
за этими хитросплетениями.
Неточные совпадения
Осип. Да что завтра! Ей-богу, поедем, Иван Александрович! Оно хоть и большая честь вам, да все, знаете, лучше уехать скорее: ведь вас, право,
за кого-то
другого приняли… И батюшка будет гневаться, что так замешкались. Так бы, право, закатили славно! А лошадей бы важных здесь дали.
Хлестаков (защищая рукою кушанье).Ну, ну, ну… оставь, дурак! Ты привык там обращаться с
другими: я, брат, не такого рода! со мной не советую… (Ест.)Боже мой, какой суп! (Продолжает есть.)Я думаю, еще ни один человек в мире не едал такого супу: какие-то перья плавают вместо масла. (Режет курицу.)Ай, ай, ай, какая курица! Дай жаркое! Там супу немного осталось, Осип, возьми себе. (Режет жаркое.)Что это
за жаркое? Это не жаркое.
Хлестаков. Я с тобою, дурак, не хочу рассуждать. (Наливает суп и ест.)Что это
за суп? Ты просто воды налил в чашку: никакого вкусу нет, только воняет. Я не хочу этого супу, дай мне
другого.
По правую сторону его жена и дочь с устремившимся к нему движеньем всего тела;
за ними почтмейстер, превратившийся в вопросительный знак, обращенный к зрителям;
за ним Лука Лукич, потерявшийся самым невинным образом;
за ним, у самого края сцены, три дамы, гостьи, прислонившиеся одна к
другой с самым сатирическим выраженьем лица, относящимся прямо к семейству городничего.
Дверь отворяется, и выставляется какая-то фигура во фризовой шинели, с небритою бородою, раздутою губою и перевязанною щекою;
за нею в перспективе показывается несколько
других.