Неточные совпадения
Когда герои были уничтожены, они — как это всегда бывает — оказались виновными в том, что, возбудив надежды, не могли осуществить их. Люди, которые издали благосклонно следили
за неравной борьбой, были угнетены поражением более тяжко, чем
друзья борцов, оставшиеся в живых. Многие немедля и благоразумно закрыли двери домов своих пред осколками группы героев, которые еще вчера вызывали восхищение, но сегодня могли только скомпрометировать.
А вслед
за ним не менее мощно звучал голос
другого гения, властно и настойчиво утверждая, что к свободе ведет только один путь — путь «непротивления злу насилием».
Отец рассказывал лучше бабушки и всегда что-то такое, чего мальчик не замечал
за собой, не чувствовал в себе. Иногда Климу даже казалось, что отец сам выдумал слова и поступки, о которых говорит, выдумал для того, чтоб похвастаться сыном, как он хвастался изумительной точностью хода своих часов, своим умением играть в карты и многим
другим.
— Уничтожай его! — кричал Борис, и начинался любимейший момент игры: Варавку щекотали, он выл, взвизгивал, хохотал, его маленькие, острые глазки испуганно выкатывались, отрывая от себя детей одного
за другим, он бросал их на диван, а они, снова наскакивая на него, тыкали пальцами ему в ребра, под колени. Клим никогда не участвовал в этой грубой и опасной игре, он стоял в стороне, смеялся и слышал густые крики Глафиры...
Туробоев, холодненький, чистенький и вежливый, тоже смотрел на Клима, прищуривая темные, неласковые глаза, — смотрел вызывающе. Его слишком красивое лицо особенно сердито морщилось, когда Клим подходил к Лидии, но девочка разговаривала с Климом небрежно, торопливо, притопывая ногами и глядя в ту сторону, где Игорь. Она все более плотно срасталась с Туробоевым, ходили они взявшись
за руки; Климу казалось, что, даже увлекаясь игрою, они играют
друг для
друга, не видя, не чувствуя никого больше.
Заметив, что Дронов называет голодного червя — чевряком, чреваком, чревоедом, Клим не поверил ему. Но, слушая таинственный шепот, он с удивлением видел пред собою
другого мальчика, плоское лицо нянькина внука становилось красивее, глаза его не бегали, в зрачках разгорался голубоватый огонек радости, непонятной Климу.
За ужином Клим передал рассказ Дронова отцу, — отец тоже непонятно обрадовался.
Тут пришел Варавка,
за ним явился Настоящий Старик, начали спорить, и Клим еще раз услышал не мало такого, что укрепило его в праве и необходимости выдумывать себя, а вместе с этим вызвало в нем интерес к Дронову, — интерес, похожий на ревность. На
другой же день он спросил Ивана...
Мария Романовна тоже как-то вдруг поседела, отощала и согнулась; голос у нее осел, звучал глухо, разбито и уже не так властно, как раньше. Всегда одетая в черное, ее фигура вызывала уныние; в солнечные дни, когда она шла по двору или гуляла в саду с книгой в руках, тень ее казалась тяжелей и гуще, чем тени всех
других людей, тень влеклась
за нею, как продолжение ее юбки, и обесцвечивала цветы, травы.
Споры с Марьей Романовной кончились тем, что однажды утром она ушла со двора вслед
за возом своих вещей, ушла, не простясь ни с кем, шагая величественно, как всегда, держа в одной руке саквояж с инструментами, а
другой прижимая к плоской груди черного, зеленоглазого кота.
— Ему надо честно сознаться в этом, а то из-за него терпят
другие, — поучительно сказал Клим.
Постепенно и вполне естественно исчезали, один
за другим, люди.
Но почти всегда, вслед
за этим, Клим недоуменно, с досадой, близкой злому унынию, вспоминал о Лидии, которая не умеет или не хочет видеть его таким, как видят
другие. Она днями и неделями как будто даже и совсем не видела его, точно он для нее бесплотен, бесцветен, не существует. Вырастая, она становилась все более странной и трудной девочкой. Варавка, улыбаясь в лисью бороду большой, красной улыбкой, говорил...
Летом, на
другой год после смерти Бориса, когда Лидии минуло двенадцать лет, Игорь Туробоев отказался учиться в военной школе и должен был ехать в какую-то
другую, в Петербург. И вот,
за несколько дней до его отъезда, во время завтрака, Лидия решительно заявила отцу, что она любит Игоря, не может без него жить и не хочет, чтоб он учился в
другом городе.
Началось это с того, что однажды, опоздав на урок, Клим Самгин быстро шагал сквозь густую муть февральской метели и вдруг, недалеко от желтого здания гимназии, наскочил на Дронова, — Иван стоял на панели, держа в одной руке ремень ранца, закинутого
за спину,
другую руку, с фуражкой в ней, он опустил вдоль тела.
От всего этого веяло на Клима унылой бедностью, не той, которая мешала писателю вовремя платить
за квартиру, а какой-то
другой, неизлечимой, пугающей, но в то же время и трогательной.
Пред ним, одна
за другою, поплыли во тьме фигуры толстенькой Любы Сомовой, красавицы Алины с ее капризно вздернутой губой, смелым взглядом синеватых глаз, ленивыми движениями и густым, властным голосом.
Эти размышления позволяли Климу думать о Макарове с презрительной усмешкой, он скоро уснул, а проснулся, чувствуя себя
другим человеком, как будто вырос
за ночь и выросло в нем ощущение своей значительности, уважения и доверия к себе. Что-то веселое бродило в нем, даже хотелось петь, а весеннее солнце смотрело в окно его комнаты как будто благосклонней, чем вчера. Он все-таки предпочел скрыть от всех новое свое настроение, вел себя сдержанно, как всегда, и думал о белошвейке уже ласково, благодарно.
Из флигеля выходили, один
за другим, темные люди с узлами, чемоданами в руках, писатель вел под руку дядю Якова. Клим хотел выбежать на двор, проститься, но остался у окна, вспомнив, что дядя давно уже не замечает его среди людей. Писатель подсадил дядю в экипаж черного извозчика, дядя крикнул...
Испуганный и как во сне, Клим побежал, выскочил
за ворота, прислушался; было уже темно и очень тихо, но звука шагов не слыхать. Клим побежал в сторону той улицы, где жил Макаров, и скоро в сумраке, под липами у церковной ограды, увидал Макарова, — он стоял, держась одной рукой
за деревянную балясину ограды, а
другая рука его была поднята в уровень головы, и, хотя Клим не видел в ней револьвера, но, поняв, что Макаров сейчас выстрелит, крикнул...
Клим постоял, затем снова сел, думая: да, вероятно, Лидия, а может быть, и Макаров знают
другую любовь, эта любовь вызывает у матери, у Варавки, видимо, очень ревнивые и завистливые чувства. Ни тот, ни
другая даже не посетили больного. Варавка вызвал карету «Красного Креста», и, когда санитары, похожие на поваров, несли Макарова по двору, Варавка стоял у окна, держа себя
за бороду. Он не позволил Лидии проводить больного, а мать, кажется, нарочно ушла из дома.
— Ну, что же, —
за порядочность человека никогда нельзя ручаться. Мы выбираем
друзей небрежнее, чем ботинки. Заметь, что человек без
друзей — более человек.
По панелям, смазанным жидкой грязью, люди шагали чрезмерно торопливо и были неестественно одноцветны. Каменные и тоже одноцветные серые дома, не разъединенные заборами, тесно прижатые один к
другому, являлись глазу как единое и бесконечное здание. Его нижний этаж, ярко освещенный, приплюснут к земле и вдавлен в нее, а верхние, темные, вздымались в серую муть,
за которой небо не чувствовалось.
Вечером, войдя в комнату брата, Самгин застал там Кутузова и Туробоева, они сидели
за столом
друг против
друга в позах игроков в шашки, и Туробоев, закуривая папиросу, говорил...
Туробоев, закурив папиросу о свой же окурок, поставил его в ряд шести
других, уже погасших. Туробоев был нетрезв, его волнистые, негустые волосы встрепаны, виски потны, бледное лицо побурело, но глаза, наблюдая
за дымящимся окурком, светились пронзительно. Кутузов смотрел на него взглядом осуждающим. Дмитрий, полулежа на койке, заговорил докторально...
Высвободив из-под плюшевого одеяла голую руку,
другой рукой Нехаева снова закуталась до подбородка; рука ее была влажно горячая и неприятно легкая; Клим вздрогнул, сжав ее. Но лицо, густо порозовевшее, оттененное распущенными волосами и освещенное улыбкой радости, вдруг показалось Климу незнакомо милым, а горящие глаза вызывали у него и гордость и грусть.
За ширмой шелестело и плавало темное облако, скрывая оранжевое пятно огня лампы, лицо девушки изменялось, вспыхивая и угасая.
Клим находил, что это верно: какая-то чудовищная пасть поглощает, одного
за другим, лучших людей земли, извергая из желудка своего врагов культуры, таких, как Болотников, Разин, Пугачев.
Из-за угла вышли под руку два студента, дружно насвистывая марш, один из них уперся ногами в кирпичи панели и вступил в беседу с бабой, мывшей стекла окон,
другой, дергая его вперед, уговаривал...
Он сел на скамью, под густой навес кустарника; аллея круто загибалась направо,
за углом сидели какие-то люди, двое; один из них глуховато ворчал,
другой шаркал палкой или подошвой сапога по неутоптанному, хрустящему щебню. Клим вслушался в монотонную воркотню и узнал давно знакомые мысли...
Оно — не в том, что говорит Лидия, оно прячется
за словами и повелительно требует, чтоб Клим Самгин стал
другим человеком, иначе думал, говорил, — требует какой-то необыкновенной откровенности.
— А вы почитайте их одного
за другим, увидите…
Утром на
другой день со станции пришли Лютов и Макаров,
за ними ехала телега, солидно нагруженная чемоданами, ящиками, какими-то свертками и кульками.
— У нас удивительно много людей, которые, приняв чужую мысль, не могут, даже как будто боятся проверить ее, внести поправки от себя, а, наоборот, стремятся только выпрямить ее, заострить и вынести
за пределы логики,
за границы возможного. Вообще мне кажется, что мышление для русского человека — нечто непривычное и даже пугающее, хотя соблазнительное. Это неумение владеть разумом у одних вызывает страх пред ним, вражду к нему, у
других — рабское подчинение его игре, — игре, весьма часто развращающей людей.
Одна
за другой вышли из комнаты Лидия и Алина. Лидия села на ступени террасы, Алина, посмотрев из-под ладони на заходящее солнце, бесшумно, скользящей походкой, точно по льду, подошла к Туробоеву.
Деревяшка мужика углубилась в песок, он стоял избочась, держался крепкой, корявой рукою
за обломок сучка ветлы, дергал плечом, вытаскивая деревяшку из песка, переставлял ее на
другое место, она снова уходила в сыпучую почву, и снова мужик изгибался набок.
— Не попа-ал! — взвыл он плачевным волчьим воем, барахтаясь в реке. Его красная рубаха вздулась на спине уродливым пузырем, судорожно мелькала над водою деревяшка с высветленным железным кольцом на конце ее, он фыркал, болтал головою, с волос головы и бороды разлетались стеклянные брызги, он хватался одной рукой
за корму лодки, а кулаком
другой отчаянно колотил по борту и вопил, стонал...
«Но эти слова говорят лишь о том, что я умею не выдавать себя. Однако роль внимательного слушателя и наблюдателя откуда-то со стороны, из-за угла, уже не достойна меня. Мне пора быть более активным. Если я осторожно начну ощипывать с людей павлиньи перья, это будет очень полезно для них. Да. В каком-то псалме сказано: «ложь во спасение». Возможно, но — изредка и — «во спасение», а не для игры
друг с
другом».
Легко заиграли
другие думы: переедет во флигель Елизавета, он станет ухаживать
за нею и вылечится от непонятного, тягостного влечения к Лидии.
— Не сердись, — сказал Макаров, уходя и споткнувшись о ножку стула, а Клим, глядя
за реку, углубленно догадывался: что значат эти все чаще наблюдаемые изменения людей? Он довольно скоро нашел ответ, простой и ясный: люди пробуют различные маски, чтоб найти одну, наиболее удобную и выгодную. Они колеблются, мечутся, спорят
друг с
другом именно в поисках этих масок, в стремлении скрыть свою бесцветность, пустоту.
Два парня в новых рубахах, сшитых как будто из розовой жести, похожие
друг на
друга, как два барана, остановились у крыльца, один из них посмотрел на дачников, подошел к слепой, взял ее
за руку и сказал непреклонно...
Четыре женщины заключали шествие: толстая, с дряблым лицом монахини; молоденькая и стройная, на тонких ногах, и еще две шли, взяв
друг друга под руку, одна — прихрамывала, качалась;
за ее спиной сонно переставлял тяжелые ноги курносый солдат, и синий клинок сабли почти касался ее уха.
А женщина, пожав руку его теплыми пальцами,
другой рукой как будто сняла что-то с полы его тужурки и, спрятав
за спину, сказала, широко улыбаясь...
Молодцеватый Маракуев и
другой студент, отличный гитарист Поярков, рябой, длинный и чем-то похожий на дьячка, единодушно ухаживали
за Варварой, она трагически выкатывала на них зеленоватые глаза и, встряхивая рыжеватыми волосами, старалась говорить низкими нотами, под Ермолову, но иногда, забываясь, говорила в нос, под Савину.
Макаров и Диомидов стойко держались около Лидии, они тоже не мешали
друг другу. Макаров относился к помощнику бутафора даже любезно, хотя
за глаза говорил о нем с досадой...
Вошли двое: один широкоплечий, лохматый, с курчавой бородой и застывшей в ней неопределенной улыбкой, не то пьяной, не то насмешливой. У печки остановился, греясь, кто-то высокий, с черными усами и острой бородой. Бесшумно явилась молодая женщина в платочке, надвинутом до бровей. Потом один
за другим пришло еще человека четыре, они столпились у печи, не подходя к столу, в сумраке трудно было различить их. Все молчали, постукивая и шаркая ногами по кирпичному полу, только улыбающийся человек сказал кому-то...
«Может быть, и я обладаю «
другим чувством», — подумал Самгин, пытаясь утешить себя. — Я — не романтик, — продолжал он, смутно чувствуя, что где-то близко тропа утешения. — Глупо обижаться на девушку
за то, что она не оценила моей любви. Она нашла плохого героя для своего романа. Ничего хорошего он ей не даст. Вполне возможно, что она будет жестоко наказана
за свое увлечение, и тогда я…»
— При чем здесь —
за что? — спросил Лютов, резко откинувшись на спинку дивана, и взглянул в лицо Самгина обжигающим взглядом. —
За что — это от ума. Ум — против любви… против всякой любви! Когда его преодолеет любовь, он — извиняется: люблю
за красоту,
за милые глаза, глупую —
за глупость. Глупость можно окрестить
другим именем… Глупость — многоименна…
Потом пошли один
за другим, но все больше, гуще, нищеподобные люди, в лохмотьях, с растрепанными волосами, с опухшими лицами; шли они тихо, на вопросы встречных отвечали кратко и неохотно; многие хромали.
Ехала бугристо нагруженная зеленая телега пожарной команды, под ее дугою качался и весело звонил колокольчик. Парой рыжих лошадей правил краснолицый солдат в синей рубахе, медная голова его ослепительно сияла. Очень странное впечатление будили у Самгина веселый колокольчик и эта медная башка, сиявшая празднично.
За этой телегой ехала
другая, третья и еще, и над каждой торжественно возвышалась медная голова.
— Передавили
друг друга. Страшная штука. Вы — видели? Черт… Расползаются с поля люди и оставляют
за собой трупы. Заметили вы: пожарные едут с колоколами, едут и — звонят! Я говорю: «Подвязать надо, нехорошо!» Отвечает: «Нельзя». Идиоты с колокольчиками… Вообще, я скажу…
Самгин был утомлен впечатлениями, и его уже не волновали все эти скорбные, испуганные, освещенные любопытством и блаженно тупенькие лица, мелькавшие на улице, обильно украшенной трехцветными флагами. Впечатления позволяли Климу хорошо чувствовать его весомость, реальность. О причине катастрофы не думалось. Да, в сущности, причина была понятна из рассказа Маракуева: люди бросились
за «конфетками» и передавили
друг друга. Это позволило Климу смотреть на них с высоты экипажа равнодушно и презрительно.