Неточные совпадения
—
Какое утро хорошее! — проговорила девушка, глядя на покрывшееся бледным утренним светом небо
и загораживая ручкою зевающий ротик.
— Да
как же, матушка! Раз, что жар, а другое дело, последняя станция до губерни-то. Близко, близко, а ведь сорок верст еще. Спознишься выехать, будет ни два ни полтора. Завтра, вон, люди говорят, Петров день; добрые люди к вечерням пойдут; Агнии Николаевне
и сустреть вас некогда будет.
— Да ведь
как всегда: не разбудишь ее. Побуди поди, красавица моя, — добавила старуха, размещая по тарантасу подушки
и узелки с узелочками.
— Ну что это, сударыня, глупить-то! Падает,
как пьяная, — говорила старуха, поддерживая обворожительно хорошенькое семнадцатилетнее дитя, которое никак не могло разнять слипающихся глазок
и шло, опираясь на старуху
и на подругу.
— Носи ее,
как ребеночка малого, — говорила старуха, закрывая упавшую в тарантас девушку, села сама впереди против барышень под фордеком
и крикнула: — С Богом, Никитушка.
Все ее личико с несколько вздернутым, так сказать курносым, задорным носиком, дышит умом, подвижностью
и энергией, которой читатель мог не заподозрить в ней, глядя,
как она поднималась с лавки постоялого двора.
Она действительно хороша,
и если бы художнику нужно было изобразить на полотне известную дочь, кормящую грудью осужденного на смерть отца, то он не нашел бы лучшей натурщицы,
как Евгения Петровна Гловацкая.
Стан высокий, стройный
и роскошный, античная грудь, античные плечи, прелестная ручка, волосы черные, черные
как вороново крыло,
и кроткие, умные голубые глаза, которые так
и смотрели в душу, так
и западали в сердце, говоря, что мы на все смотрим
и все видим, мы не боимся страстей, но от дерзкого взора они в нас не вспыхнут пожаром.
— Да чьи такие вы будете? Из
каких местов-то? — пропищала часовенная монашка, просовывая в тарантас кошелек с звонком
и свою голову.
— А тетенька-то
как обрадовались: на крыльцо уж вышли встречать, ожидают вас. У нас завтра престол, владыко будут сами служить; закуска будет,
и мирские из города будут, — трещала девушка скороговоркою.
Анна Николаевна Бахарева в этом случае поступила так,
как поступали многие героини писаных
и неписаных романов ее века.
— Славная
какая! — произнесла она, отодвинув от себя Гловацкую,
и, держа ее за плечи, любовалась девушкою с упоением артиста. — Точно мать покойница: хороша; когда б
и сердце тебе Бог дал материно, — добавила она, насмотревшись на Женни,
и протянула руку стоявшему перед ней без шапки Никитушке.
— Таким людям нечего больше делать,
как ссориться да мириться. Ничего, так
и проживут, то ругаясь, то целуясь, да добрых людей потешая.
— Этой науки, кажется, не ты одна не знаешь. По-моему, жить надо
как живется; меньше говорить, да больше делать,
и еще больше думать; не быть эгоисткой, не выкраивать из всего только одно свое положение, не обращая внимания на обрезки, да, главное дело, не лгать ни себе, ни людям. Первое дело не лгать. Людям ложь вредна, а себе еще вреднее. Станешь лгать себе, так всех обманешь
и сама обманешься.
— Ах, мать моя!
Как? Ну, вот одна выдумает, что она страдалица, другая, что она героиня, третья еще что-нибудь такое, чего вовсе нет. Уверят себя в существовании несуществующего, да
и пойдут чудеса творить, от которых бог знает сколько людей станут в несчастные положения. Вот
как твоя сестрица Зиночка.
—
И правду надо знать
как говорить.
Шли тихим, солидным шагом пожилые монахини в таких шапках
и таких же вуалях,
как носила мать Агния
и мать Манефа; прошли три еще более суровые фигуры в длинных мантиях, далеко волокшихся сзади длинными шлейфами; шли так же чинно
и потупив глаза в землю молодые послушницы в черных остроконечных шапочках.
А монахиня опять заворочалась в накрахмаленных вещах
и одевала Женни в то же самое время,
как Абрамовна снаряжала Лизу.
— Милая!
какая вы милая! — сказала Лиза
и крепко, взасос, по-институтски, поцеловала монахиню.
—
Как же. Искушения тоже бывают большие
и в монастыре.
— Ну
и выдали меня замуж, в церкви так в нашей венчали, по-нашему. А тут я годочек всего один с мужем-то пожила, да
и овдовела, дитя родилось, да
и умерло, все,
как говорила вам, — тятенька тоже померли еще прежде.
— Известно
как замужем. Сама хорошо себя ведешь, так
и тебе хорошо. Я ж мужа почитала,
и он меня жалел. Только свекровь очень уж строгая была. Страсть
какие они были суровые.
А Великий пост был: у нас в доме
как вот словно в монастыре, опричь грибов ничего не варили, да
и то по середам
и по пятницам без масла.
Я, бывало, это Естифею Ефимовичу ночью скажу, а он днем припасет, пронесет мне в кармане, а
как спать ляжем с ним, я пологом задернусь на кровати, да
и ем.
Только пробило одиннадцать часов, я
и стала надевать шубейку, чтоб к мужу-то идти, да только что хотела поставить ногу на порог, а в двери наш молодец из лавки,
как есть полотно бледный.
— Что, мол, пожар, что ли?» В окно так-то смотрим, а он глядел, глядел на нас, да разом
как крикнет: «Хозяин, говорит, Естифей Ефимыч потонули!» — «
Как потонул? где?» — «К городничему, говорит, за реку чего-то пошли, сказали, что коли Федосья Ивановна, — это я-то, — придет, чтоб его в чуланчике подождали, а тут, слышим, кричат на берегу: „Обломился, обломился, потонул!“ Побегли — ничего уж не видно, только дыра во льду
и водой сравнялась, а приступить нельзя, весь лед иструх».
И не знаю я,
как уж это все я только пережила!
— Очень жаль! Ах,
как жаль.
И где он, где его тело-то понесли быстрые воды весенние. Молюсь я, молюсь за него, а все не смолить мне моего греха.
Чувствую, холодный такой, мокрый весь, синий,
как известно, утопленник, а потом будто белеет; лицо опять человеческое становится, глазами смотрит все на меня
и совсем
как живой, совсем живой.
— Сходи-ко к ней, чтоб завтра,
как встанет… пораньше б встала
и пришла ко мне.
— Дурак! —
как бы про себя заметила мать Агния
и, сев на стул, начала тщательно вытираться полотенцем.
— Нет-с, нынче не было его. Я все смотрела,
как народ проходил
и выходил, а только его не было: врать не хочу.
— Нет, матушка, верно, говорю: не докладывала я ничего о ней, а только докладала точно, что он это,
как взойдет в храм божий, так уставит в нее свои бельмы поганые
и так
и не сводит.
— В другой монастырь! А! ну посмотрим,
как ее переведут в другой монастырь. Разуй меня
и иди спать, — добавила игуменья.
Деревня вытянута по обе стороны реки,
и как раз против сада Бахаревых, доходящего до самого берега, через реку есть мост.
Если б я был поэт, да еще хороший поэт, я бы непременно описал вам, каков был в этот вечер воздух
и как хорошо было в такое время сидеть на лавочке под высоким частоколом бахаревского сада, глядя на зеркальную поверхность тихой реки
и запоздалых овец, с блеянием перебегавших по опустевшему мосту.
Верстовой столб представляется великаном
и совсем
как будто идет,
как будто вот-вот нагонит; надбрежная ракита смотрит горою,
и запоздалая овца, торопливо перебегающая по разошедшимся половицам моста, так хорошо
и так звонко стучит своими копытками, что никак не хочется верить, будто есть люди, равнодушные к красотам природы, люди, способные то же самое чувствовать, сидя вечером на каменном порожке инвалидного дома, что чувствуешь только, припоминая эти милые, теплые ночи, когда
и сонная река, покрывающаяся туманной дымкой, <
и> колеблющаяся возле ваших ног луговая травка,
и коростель, дерущий свое горло на противоположном косогоре, говорят вам: «Мы все одно, мы все природа, будем тихи теперь, теперь такая пора тихая».
Деревенский человек,
как бы ни мала была степень его созерцательности,
как бы ни велики были гнетущие его нужды
и заботы, всегда чуток к тому, что происходит в природе.
— Бахарев сидит вторым от края; справа от него помещаются четыре женщины
и в конце их одна стоящая фигура мужеского рода; а слева сидит очень высокий
и очень тонкий человек, одетый совершенно так,
как одеваются польские ксендзы: длинный черный сюртук до пят, черный двубортный жилет
и черные панталоны, заправленные в голенища козловых сапожек, а по жилету часовой шнурок, сплетенный из русых женских волос.
Вообще, это барышня,
каких много: существо мелочно самолюбивое, тирански жестокое
и сентиментально мечтательное.
Эта голова составляет самую резкую особенность всей фигуры Юстина Помады: она у него постоянно
как будто падает
и в этом падении тянет его то в ту, то в другую сторону, без всякого на то соизволения ее владельца.
—
И то правда. Только если мы с Петром Лукичом уедем, так ты, Нарцис, смотри! Не моргай тут… действуй. Чтоб все,
как говорил… понимаешь: хлопс-хлопс,
и готово.
— Я не болтаю,
как вы выражаетесь,
и не дую никому в уши, а я…
Гловацкая отгадала отцовский голос, вскрикнула, бросилась к этой фигуре
и, охватив своими античными руками худую шею отца, плакала на его груди теми слезами, которым, по сказанию нашего народа, ангелы божии радуются на небесах.
И ни Помада, ни Лиза, безотчетно остановившиеся в молчании при этой сцене, не заметили,
как к ним колтыхал ускоренным, но не скорым шагом Бахарев. Он не мог ни слова произнесть от удушья
и, не добежав пяти шагов до дочери, сделал над собой отчаянное усилие. Он как-то прохрипел...
— Что такое? что такое? — Режьте скорей постромки! — крикнул Бахарев, подскочив к испуганным лошадям
и держа за повод дрожащую коренную, между тем
как упавшая пристяжная барахталась, стоя по брюхо в воде, с оторванным поводом
и одною только постромкою. Набежали люди, благополучно свели с моста тарантас
и вывели, не входя вовсе в воду, упавшую пристяжную.
Но Лизочка уже спала
как убитая
и, к крайнему затруднению матери, ничего ей не ответила.
Как только кандидат Юстин Помада пришел в состояние, в котором был способен сознать, что в самом деле в жизни бывают неожиданные
и довольно странные случаи, он отодвинулся от мокрой сваи
и хотел идти к берегу, но жестокая боль в плече
и в боку тотчас же остановила его.
—
Как есть черт из болота, —
и, вздохнув, поплелся по направлению к дому камергерши Меревой.
Как раз против дома, по ту сторону двора, тянулась длинная решетка, отгораживавшая двор от старого сада, а с четвертой стороны двора стояла кухня, прачечная, людская, контора, ткацкая
и столярная.
Стоит рассказать,
как Юстин Помада попал в эти чуланчики, а при этом рассказать кое-что
и о прошедшем кандидата, с которым мы еще не раз встретимся в нашем романе.