Неточные совпадения
Глаз ее теперь нельзя видеть, потому что они закрыты длинными ресницами, но в институте, из которого она возвращается к домашним ларам, всегда
говорили, что ни
у кого нет таких прелестных глаз, как
у Лизы Бахаревой.
Своего
у Никитушки ничего не было: ни жены, ни детей, ни кола, ни двора, и он сам о себе
говорил, что он человек походный.
— Нет, я так
говорю; легче как будто, а то, бывало,
у нас все шнурки да шнурочки.
Ну я уж была на возрасте, шестнадцатый годок мне шел; матери не было, братец в лакейской должности где-то в Петербурге,
у важного лица,
говорят, служит, только отцу они не помогали.
«Он,
говорит,
у меня не был, а был
у повара, севрюги кусок принес, просил селянку сварить».
— Все дворянством своим кичится, стало быть.
У вас,
говорит, все необразование, кляузы,
говорит, наушничество. Такая ядовитая девушка, бог с ней совсем.
Юстин Помада так и подпрыгнул. Не столько его обрадовало место, сколько нечаянность этого предложения, в которой он видел давно ожидаемую им заботливость судьбы. Место было точно хорошее: Помаде давали триста рублей, помещение, прислугу и все содержание
у помещицы, вдовы камергера, Меревой. Он мигом собрался и «пошил» себе «цивильный» сюртук, «брюндели», пальто и отправился, как
говорят в Харькове, в «Россию», в известное нам село Мерево.
Народ
говорит, что и
у воробья, и
у того есть амбиция, а человек, какой бы он ни был, если только мало-мальски самостоятелен, все-таки не хочет быть поставлен ниже всех.
Точно, — я сам знаю, что в Европе существует гласность, и понимаю, что она должна существовать, даже… между нами
говоря… (смотритель оглянулся на обе стороны и добавил, понизив голос) я сам несколько раз «Колокол» читал, и не без удовольствия, скажу вам, читал; но
у нас-то, на родной-то земле, как же это, думаю?
— А! видишь, я тебе, гадкая Женька, делаю визит первая. Не
говори, что я аристократка, — ну, поцелуй меня еще, еще. Ангел ты мой! Как я о тебе соскучилась — сил моих не было ждать, пока ты приедешь.
У нас гостей полон дом, скука смертельная, просилась, просилась к тебе — не пускают. Папа приехал с поля, я села в его кабриолет покататься, да вот и прикатила к тебе.
— Да лучше, но он все ждет доктора. Впрочем, папа
говорил, что
у него сильный ушиб и простуда, а больше ничего.
— Нет, а впрочем, не знаю. Он кандидат, молодой, и некоторые
у него хорошо учились. Вот Женни, например, она всегда высший балл брала. Она по всем предметам высшие баллы брала. Вы знаете — она ведь
у нас первая из целого выпуска, — а я первая с другого конца. Я терпеть не могу некоторых наук и особенно вашей математики. А вы естественных наук не знаете? Это,
говорят, очень интересно.
— Ах, уйди, матушка, уйди бога ради! — нервно вскрикнула Ольга Сергеевна. — Не распускай при мне этой своей философии. Ты очень умна, просвещенна, образованна, и я не могу с тобой
говорить. Я глупа, а не ты, но
у меня есть еще другие дети, для которых нужна моя жизнь. Уйди, прошу тебя.
— Ну вот,
говорят, институтки переменились! Всё те же, и всё те же
у них песенки.
— Однако какие там странные вещи, в самом деле, творятся, папа, —
говорила Женни, снимая
у себя в комнате шляпку.
— Это гадко, а не просто нехорошо. Парень слоняется из дома в дом по барынькам да сударынькам, везде ему рады. Да и отчего ж нет? Человек молодой, недурен,
говорить не дурак, — а дома пустые комнаты да женины капризы помнятся; эй, глядите, друзья, попомните мое слово: будет
у вас эта милая Зиночка ни девушка, ни вдова, ни замужняя жена.
— А
у нас-то теперь, —
говорила бахаревская птичница, —
у нас скука престрашенная… Прямо сказать, настоящая Сибирь, как есть Сибирь. Мы словно как в гробу живем. Окна в доме заперты, сугробов нанесло, что и не вылезешь: живем старые да кволые. Все-то наши в городе, и таково-то нам часом бывает скучно-скучно, а тут как еще псы-то ночью завоют, так инда даже будто как и жутко станет.
—
У человека факты живые перед глазами, а он уж и их не видит, —
говорил Розанов, снимая с себя сапоги. — Стану я факты отрицать, не выживши из ума! Просто одуреваешь ты, Помада, просто одуреваешь.
— Батюшка мой! —
говорил доктор, взойдя в жилище конторщика, который уже восстал от сна и ожидал разгадки странного появления барышни, — сделайте-ка вы милость, заложите поскорее лошадку да слетайте в город за дочкою Петра Лукича. Я вот ей пару строчек
у вас черкну. Да выходите-то, батюшка, сейчас: нам нужно
у вас барышню поместить. Вы ведь не осердитесь?
Я взяла
у него шубу и подаю ее своему человеку: «Подержи,
говорю, Алексей, пожалуйста», и сама надеваю.
— Я не о том
говорю, а что-то нехорошо
у нее лицо: эти разлетающиеся брови… собранный ротик, дерзкие глазки… что-то фальшивое, эгоистическое есть в этом лице. Нет, не нравится, — а тебе, Женни?
— Ну, что еще выдумаете! Что тут о философии.
Говоря о философии-то, я уж тоже позайму
у Николая Степановича гегелевской ереси да гегелевскими словами отвечу вам, что философия невозможна там, где жизнь поглощена вседневными нуждами. Зри речь ученого мужа Гегеля, произнесенную в Берлине, если не ошибаюсь, осенью тысяча восемьсот двадцать восьмого года. Так, Николай Степанович?
Вы вот
говорите, что
у необразованных людей драматической борьбы нет.
«Ну, смотри, —
говорит барыня, — если ты мне лжешь и я убеждусь, что ты меня обманываешь, я себя не пощажу, но я тебя накажу так, что
у тебя в жизни минуты покойной не будет».
Все смотрели в пол или на свои ногти. Женни была красна до ушей: в ней
говорила девичья стыдливость, и только няня молча глядела на доктора, стоя
у притолоки. Она очень любила и самого его и его рассказы. Да Лиза, положив на ладонь подбородок, прямо и твердо смотрела в глаза рассказчику.
Надежд! надежд! сколько темных и неясных, но благотворных и здоровых надежд слетают к человеку, когда он дышит воздухом голубой, светлой ночи, наступающей после теплого дня в конце марта. «Август теплее марта»,
говорит пословица. Точно, жарки и сладострастны немые ночи августа, но нет
у них того таинственного могущества, которым мартовская ночь каждого смертного хотя на несколько мгновений обращает в кандидата прав Юстина Помаду.
Остальное все было утомлено, все потеряло всякую бодрость и,
говоря языком поэтов: «просило вечера скорее
у бога».
— Я вам
говорю, что
у меня тоже есть свой талант, — весело произнесла докторша.
— Ты ведь не знаешь, какая
у нас тревога! — продолжала Гловацкая, стоя по-прежнему в отцовском мундире и снова принявшись за утюг и шляпу, положенные на время при встрече с Лизой. — Сегодня, всего с час назад, приехал чиновник из округа от попечителя, — ревизовать будет. И папа, и учители все в такой суматохе, а Яковлевича взяли на парадном подъезде стоять.
Говорят, скоро будет в училище. Папа там все хлопочет и болен еще… так неприятно, право!
— Ах боже мой! Что ты это, на смех, что ли, Женни? Я тебе
говорю, чтоб был хороший обед, что ревизор
у нас будет обедать, а ты толкуешь, что не готов обед. Эх, право!
— Александровский рассмеялся и потом серьезно добавил: — Регент Омофоров тут же на закуске
у Никона Родивоновича сказал: «Нет,
говорит, ты, Благостынский, швах».
— Ну нет, брат,
у нас-то не очень.
Поговорить — так, а что другое, так нет…
— Нет, мечтания. Я знаю Русь не по-писаному. Она живет сама по себе, и ничего вы с нею не поделаете. Если что делать еще, так надо ладом делать, а не на грудцы лезть. Никто с вами не пойдет, и что вы мне ни
говорите,
у вас
у самих-то нет людей.
Это была русская женщина, поэтически восполняющая прелестные типы женщин Бертольда Ауэрбаха. Она не была второю Женни, и здесь не место
говорить о ней много; но автор, находясь под неотразимым влиянием этого типа, будет очень жалеть, если
у него не достанет сил и уменья когда-нибудь в другом месте рассказать, что за лицо была Марья Михайловна Райнер, и напомнить ею один из наших улетающих и всеми позабываемых женских типов.
Вот с кровли тюрьмы падает человек и убивается на месте; кто-то рассказывает, что
у него отняли волов цезарские солдаты; кто-то
говорит о старике, ослепленном пытальщиками.
Райнеру видится его дед, стоящий
у столба над выкопанной могилой. «Смотри, там Рютли», —
говорит он ребенку, заслоняя с одной стороны его детские глаза. «Я не люблю много слов. Пусть Вильгельм будет похож сам на себя», — звучит ему отцовский голос. «Что я сделаю, чтоб походить самому на себя? — спрашивает сонный юноша. — Они сделали уже все, что им нужно было сделать для этих гор».
«
У двух солдат не мудрено взять и насильно», —
говорит кто-то из толпы.
Только не могли никак уговорить идти Барилочку и Арапова. Эти упорно отказывались,
говоря, что
у них здесь еще дело.
Райнер
говорил, что в Москве все ненадежные люди, что он ни в ком не видит серьезной преданности и что, наконец, не знает даже, с чего начинать. Он рассказывал, что был
у многих из известных людей, но что все его приняли холодно и даже подозрительно.
— Он как-то огрубел и опустился, —
говорила Рогнеда Романовна болтливым людям, удивлявшимся, что
у маркизы никогда не видно ее Вениамина.
— Батюшка! батюшка мой, пожалуйте-ка сюда! —
говорил Арапов, подзывая к себе Сахарова. — Что ж это
у вас печатается?
— А
у вас что? Что там
у вас? Гггааа! ни одного человека путного не было, нет и не будет. Не будет, не будет! — кричала она, доходя до истерики. — Не будет потому, что ваш воздух и болота не годятся для русской груди… И вы… (маркиза задохнулась) вы смеете
говорить о наших людях, и мы вас слушаем, а
у вас нет терпимости к чужим мнениям;
у вас Марат — бог; золото, чины, золото, золото да разврат — вот ваши боги.
— Да так,
у нашего частного майора именинишки были, так там его сынок рассуждал. «Никакой,
говорит, веры не надо. Еще,
говорит, лютареву ересь одну кое время можно попотерпеть, а то,
говорит, не надыть никакой». Так вот ты и
говори: не то что нашу, а и вашу-то, новую, и тое под сокрытие хотят, — добавил, смеясь, Канунников. — Под лютареву ересь теперича всех произведут.
— Как же! Капустой больных кормит,
у женщины молока нет, а он кормить ребенка велит, да и лечи,
говорит.
— О? А я все боюсь:
говорят, как бы она на сердце не пала. Так-то, сказывают,
у одного полковника было: тоже гуличка, да кататься, да кататься, да кататься, кататься, да на сердце пала — тут сейчас ему и конец сделался.
— То-то я и
говорю, что мне, при моей полноте, совсем надобны особенные лекарства, потому я, как засну с вечера, очень крепко засну, а как к заутреням в колокол, сейчас
у меня вступит против сердца, тут вот в горле меня сдушит и за спину хватает.
Долго пили без толку и без толку же шумели. Розанов все сидел с Андрияном Николаевым
у окошка, сменяли бутылочки и вели искреннюю беседу, стараясь
говорить как можно тише.
— Ничего-с,
у нас насчет этого будьте покойны. Мы все свои, — но Андриян Николаев начинал
говорить тише. Однако это было ненадолго; он опять восклицал...
— Бог его знает. Был в Петербурге,
говорят, а теперь совсем пропал. Приезжал с нею как-то в Москву, да Илья Артамонович их на глаза не приняли. Совестно, знаете, против своих, что с французинкой, — и не приняли. Крепкий народ и опять дикий в рассуждении любви, — дикий, суровый нрав
у стариков.
— Ну, спасибо, спасибо, что покучились, —
говорил Канунников, тряся Розанову обе руки. — А еще спасибо, что бабам стомаху-то разобрал, — добавил он, смеючись. —
У нас из-за этой стомахи столько, скажу тебе, споров было, что беда, а тут, наконец того, дело совсем другое выходит.