Неточные совпадения
Впрочем, о старшем, Иване, сообщу лишь то, что он рос каким-то угрюмым и закрывшимся сам в себе отроком, далеко не робким, но как бы еще с десяти лет проникнувшим в то, что растут они все-таки в чужой семье и на чужих милостях и что отец
у них какой-то такой, о котором даже и
говорить стыдно, и проч., и проч.
Петр Александрович Миусов, о котором я
говорил уже выше, дальний родственник Федора Павловича по его первой жене, случился тогда опять
у нас, в своем подгородном имении, пожаловав из Парижа, в котором уже совсем поселился.
«Он горд, —
говорил он нам тогда про него, — всегда добудет себе копейку,
у него и теперь есть деньги на заграницу — чего ж ему здесь надо?
— Черт,
у кого здесь, однако, спросить, в этой бестолковщине… Это нужно бы решить, потому что время уходит, — промолвил он вдруг, как бы
говоря про себя.
— Какой вздор, и все это вздор, — бормотал он. — Я действительно, может быть,
говорил когда-то… только не вам. Мне самому
говорили. Я это в Париже слышал, от одного француза, что будто бы
у нас в Четьи-Минеи это за обедней читают… Это очень ученый человек, который специально изучал статистику России… долго жил в России… Я сам Четьи-Минеи не читал… да и не стану читать… Мало ли что болтается за обедом?.. Мы тогда обедали…
Даже и нет никого дерзновеннее их в царствии небесном: ты, Господи, даровал нам жизнь,
говорят они Богу, и только лишь мы узрели ее, как ты ее
у нас и взял назад.
— Тем самым и Никитушка меня утешал, в одно слово, как ты,
говорил: «Неразумная ты,
говорит, чего плачешь, сыночек наш наверно теперь
у Господа Бога вместе с ангелами воспевает».
«Знаю я,
говорю, Никитушка, где ж ему и быть, коль не
у Господа и Бога, только здесь-то, с нами-то его теперь, Никитушка, нет, подле-то, вот как прежде сидел!» И хотя бы я только взглянула на него лишь разочек, только один разочек на него мне бы опять поглядеть, и не подошла бы к нему, не промолвила, в углу бы притаилась, только бы минуточку едину повидать, послыхать его, как он играет на дворе, придет, бывало, крикнет своим голосочком: «Мамка, где ты?» Только б услыхать-то мне, как он по комнате своими ножками пройдет разик, всего бы только разик, ножками-то своими тук-тук, да так часто, часто, помню, как, бывало, бежит ко мне, кричит да смеется, только б я его ножки-то услышала, услышала бы, признала!
— Вы и нас забыли, Алексей Федорович, вы совсем не хотите бывать
у нас: а между тем Lise мне два раза
говорила, что только с вами ей хорошо.
Даже место дому назначил:
у Нового Каменного моста через Неву, который проектируется,
говорят, в Петербурге, с Литейной на Выборгскую…
— Нет, нет, я шучу, извини.
У меня совсем другое на уме. Позволь, однако: кто бы тебе мог такие подробности сообщить, и от кого бы ты мог о них слышать. Ты не мог ведь быть
у Катерины Ивановны лично, когда он про тебя
говорил?
— Меня не было, зато был Дмитрий Федорович, и я слышал это своими ушами от Дмитрия же Федоровича, то есть, если хочешь, он не мне
говорил, а я подслушал, разумеется поневоле, потому что
у Грушеньки в ее спальне сидел и выйти не мог все время, пока Дмитрий Федорович в следующей комнате находился.
— Ну не
говорил ли я, — восторженно крикнул Федор Павлович, — что это фон Зон! Что это настоящий воскресший из мертвых фон Зон! Да как ты вырвался оттуда? Что ты там нафонзонил такого и как ты-то мог от обеда уйти? Ведь надо же медный лоб иметь!
У меня лоб, а я, брат, твоему удивляюсь! Прыгай, прыгай скорей! Пусти его, Ваня, весело будет. Он тут как-нибудь в ногах полежит. Полежишь, фон Зон? Али на облучок его с кучером примостить?.. Прыгай на облучок, фон Зон!..
«Душа
у меня точно в горле трепещется в эти разы», —
говаривал он иногда.
Утверждали и
у нас иные из господ, что все это она делает лишь из гордости, но как-то это не вязалось: она и говорить-то ни слова не умела и изредка только шевелила что-то языком и мычала — какая уж тут гордость.
А впрочем, что
у кого болит, тот о том и
говорит.
Вот и вышла тогда первая моя штука: встречаю я Агафью Ивановну, с которой всегда дружбу хранил, и
говорю: «А ведь
у папаши казенных-то денег четырех тысяч пятисот рублей нет».
Испугалась ужасно: «Не пугайте, пожалуйста, от кого вы слышали?» — «Не беспокойтесь,
говорю, никому не скажу, а вы знаете, что я на сей счет могила, а вот что хотел я вам только на сей счет тоже в виде, так сказать, „всякого случая“ присовокупить: когда потребуют
у папаши четыре-то тысячки пятьсот, а
у него не окажется, так чем под суд-то, а потом в солдаты на старости лет угодить, пришлите мне тогда лучше вашу институтку секретно, мне как раз деньги выслали, я ей четыре-то тысячки, пожалуй, и отвалю и в святости секрет сохраню».
— Нет, нет, я только теперь перекрещу тебя, вот так, садись. Ну, теперь тебе удовольствие будет, и именно на твою тему. Насмеешься.
У нас валаамова ослица заговорила, да как говорит-то, как
говорит!
После эту же, которую ноне порол, завтра парень в невесты берет, так что оно самим девкам,
говорит,
у нас повадно».
— Ну так, значит, и я русский человек, и
у меня русская черта, и тебя, философа, можно тоже на своей черте поймать в этом же роде. Хочешь, поймаю. Побьемся об заклад, что завтра же поймаю. А все-таки
говори: есть Бог или нет? Только серьезно! Мне надо теперь серьезно.
—
У меня-то сердце лучше головы? Господи, да еще кто это
говорит? Иван, любишь ты Алешку?
— Тот ему как доброму человеку привез: «Сохрани, брат,
у меня назавтра обыск». А тот и сохранил. «Ты ведь на церковь,
говорит, пожертвовал». Я ему
говорю: подлец ты,
говорю. Нет,
говорит, не подлец, а я широк… А впрочем, это не он… Это другой. Я про другого сбился… и не замечаю. Ну, вот еще рюмочку, и довольно; убери бутылку, Иван. Я врал, отчего ты не остановил меня, Иван… и не сказал, что вру?
— И не смейте
говорить мне такие слова, обаятельница, волшебница! Вами-то гнушаться? Вот я нижнюю губку вашу еще раз поцелую. Она
у вас точно припухла, так вот чтоб она еще больше припухла, и еще, еще… Посмотрите, как она смеется, Алексей Федорович, сердце веселится, глядя на этого ангела… — Алеша краснел и дрожал незаметною малою дрожью.
— Вот ты
говоришь это, — вдруг заметил старик, точно это ему в первый раз только в голову вошло, —
говоришь, а я на тебя не сержусь, а на Ивана, если б он мне это самое сказал, я бы рассердился. С тобой только одним бывали
у меня добренькие минутки, а то я ведь злой человек.
— Врешь! Не надо теперь спрашивать, ничего не надо! Я передумал. Это вчера глупость в башку мне сглупу влезла. Ничего не дам, ничегошеньки, мне денежки мои нужны самому, — замахал рукою старик. — Я его и без того, как таракана, придавлю. Ничего не
говори ему, а то еще будет надеяться. Да и тебе совсем нечего
у меня делать, ступай-ка. Невеста-то эта, Катерина-то Ивановна, которую он так тщательно от меня все время прятал, за него идет али нет? Ты вчера ходил к ней, кажется?
— Слышала, знаю, о, как я желаю с вами
говорить! С вами или с кем-нибудь обо всем этом. Нет, с вами, с вами! И как жаль, что мне никак нельзя его видеть! Весь город возбужден, все в ожидании. Но теперь… знаете ли, что
у нас теперь сидит Катерина Ивановна?
Алексей Федорович, я сбиваюсь, представьте: там теперь сидит ваш брат, то есть не тот, не ужасный вчерашний, а другой, Иван Федорович, сидит и с ней
говорит: разговор
у них торжественный…
— Да я и сам не знаю…
У меня вдруг как будто озарение… Я знаю, что я нехорошо это
говорю, но я все-таки все скажу, — продолжал Алеша тем же дрожащим и пересекающимся голосом. — Озарение мое в том, что вы брата Дмитрия, может быть, совсем не любите… с самого начала… Да и Дмитрий, может быть, не любит вас тоже вовсе… с самого начала… а только чтит… Я, право, не знаю, как я все это теперь смею, но надо же кому-нибудь правду сказать… потому что никто здесь правды не хочет сказать…
— «А спроси, — отвечаю ей, — всех господ офицеров, нечистый ли во мне воздух али другой какой?» И так это
у меня с того самого времени на душе сидит, что намеднись сижу я вот здесь, как теперь, и вижу, тот самый генерал вошел, что на Святую сюда приезжал: «Что, —
говорю ему, — ваше превосходительство, можно ли благородной даме воздух свободный впускать?» — «Да, отвечает, надо бы
у вас форточку али дверь отворить, по тому самому, что
у вас воздух несвежий».
Весь тот день мало со мной
говорил, совсем молчал даже, только заметил я: глядит, глядит на меня из угла, а все больше к окну припадает и делает вид, будто бы уроки учит, а я вижу, что не уроки
у него на уме.
Варвара-то Николавна уже стала ворчать: «Шуты, паяцы, разве может
у вас что разумное быть?» — «Так точно,
говорю, Варвара Николавна, разве может
у нас что разумное быть?» Тем на тот раз и отделался.
«Папа,
говорит, папа!» — «Что?» —
говорю ему; глазенки, вижу,
у него сверкают.
«Папа,
говорит, папа, вызови его на дуэль, в школе дразнят, что ты трус и не вызовешь его на дуэль, а десять рублей
у него возьмешь».
— «Папа,
говорит, я разбогатею, я в офицеры пойду и всех разобью, меня царь наградит, я приеду, и тогда никто не посмеет…» Потом помолчал да и
говорит — губенки-то
у него всё по-прежнему вздрагивают: «Папа,
говорит, какой это нехороший город наш, папа!» — «Да,
говорю, Илюшечка, не очень-таки хорош наш город».
А Ниночка-то вся в ревматизме, я вам это еще и не
говорил, по ночам ноет
у ней вся правая половина, мучается и, верите ли, ангел Божий, крепится, чтобы нас не обеспокоить, не стонет, чтобы нас не разбудить.
Вот недавно о сосне, например: стояла
у нас в саду в ее первом детстве сосна, может и теперь стоит, так что нечего
говорить в прошедшем времени.
У него все время, пока он тогда
говорил, голос был такой слабый, ослабленный, и
говорил он так скоро-скоро, все как-то хихикал таким смешком, или уже плакал… право, он плакал, до того он был в восхищении… и про дочерей своих
говорил… и про место, что ему в другом городе дадут…
Отец вот не хочет отрываться от своего кубка до семидесяти лет, до восьмидесяти даже мечтает, сам
говорил,
у него это слишком серьезно, хоть он и шут.
— Утром? Я не
говорил, что утром… А впрочем, может, и утром. Веришь ли, я ведь здесь обедал сегодня, единственно чтобы не обедать со стариком, до того он мне стал противен. Я от него от одного давно бы уехал. А ты что так беспокоишься, что я уезжаю.
У нас с тобой еще бог знает сколько времени до отъезда. Целая вечность времени, бессмертие!
— Я вчера за обедом
у старика тебя этим нарочно дразнил и видел, как
у тебя разгорелись глазки. Но теперь я вовсе не прочь с тобой переговорить и
говорю это очень серьезно. Я с тобой хочу сойтись, Алеша, потому что
у меня нет друзей, попробовать хочу. Ну, представь же себе, может быть, и я принимаю Бога, — засмеялся Иван, — для тебя это неожиданно, а?
Во-вторых, о больших я и потому еще
говорить не буду, что, кроме того, что они отвратительны и любви не заслуживают,
у них есть и возмездие: они съели яблоко и познали добро и зло и стали «яко бози».
У меня на сцене является он; правда, он ничего и не
говорит в поэме, а только появляется и проходит.
Говорю тебе, что нет
у человека заботы мучительнее, как найти того, кому бы передать поскорее тот дар свободы, с которым это несчастное существо рождается.
Мы знаем иезуитов, про них
говорят дурно, но то ли они, что
у тебя?
— Я
говорил, вас жалеючи. На вашем месте, если бы только тут я, так все бы это тут же бросил… чем
у такого дела сидеть-с… — ответил Смердяков, с самым открытым видом смотря на сверкающие глаза Ивана Федоровича. Оба помолчали.
Этого уж никто тогда
у нас не мог понять, а он от радости плачет: «Да,
говорит, была такая Божия слава кругом меня: птички, деревья, луга, небеса, один я жил в позоре, один все обесчестил, а красы и славы не приметил вовсе».
Ибо пусть нет времени, пусть он справедливо
говорит, что угнетен все время работой и требами, но не все же ведь время, ведь есть же и
у него хоть час один во всю-то неделю, чтоб и о Боге вспомнить.
— «Да неужто, — спрашивает юноша, — и
у них Христос?» — «Как же может быть иначе, —
говорю ему, — ибо для всех слово, все создание и вся тварь, каждый листик устремляется к слову, Богу славу поет, Христу плачет, себе неведомо, тайной жития своего безгрешного совершает сие.
И всякий-то мне ласковое слово скажет, отговаривать начали, жалеть даже: «Что ты над собой делаешь?» — «Нет,
говорят, он
у нас храбрый, он выстрел выдержал и из своего пистолета выстрелить мог, а это ему сон накануне приснился, чтоб он в монахи пошел, вот он отчего».