Неточные совпадения
— В чем?
А вот в слабоязычии, в болтовне, в неумении скрыть от света своего горя
и во всяком отсутствии желания помочь ему, исправить свою жизнь, сделать ее сносною
и себе,
и мужу.
— Нет, обиды чтоб так не было,
а все, разумеется, за веру мою да за бедность сердились, все мужа, бывало, урекают, что взял неровню; ну,
а мне мужа жаль, я, бывало,
и заплачу.
Вот из чего было, все из моей дурости. — Жарко каково! — проговорила Феоктиста, откинув с плеча креповое покрывало.
А Великий пост был: у нас в доме как
вот словно в монастыре, опричь грибов ничего не варили, да
и то по середам
и по пятницам без масла.
— Нет, спаси, Господи,
и помилуй!
А все
вот за эту… за красоту-то, что вы говорите. Не то, так то выдумают.
—
А ваши еще страннее
и еще вреднее. Дуйте, дуйте ей, сударыня, в уши-то, что она несчастная, ну
и в самом деле увидите несчастную. Москва ведь от грошовой свечи сгорела. Вы
вот сегодня все выболтали уж, так
и беретесь снова за старую песню.
—
А вот же растет,
и тветы у нее под землей тветут. Помада опять охнул
и махнул рукой, удерживая смех, причинявший ему боль.
—
А вот, матушка, на жаркое, пашкеты тоже готовят,
и в торговлю идут они.
—
Вот твой колыбельный уголочек, Женичка, — сказал Гловацкий, введя дочь в эту комнату. — Здесь стояла твоя колыбелька,
а материна кровать
вот тут, где
и теперь стоит. Я ничего не трогал после покойницы, все думал: приедет Женя, тогда как сама хочет, — захочет, пусть изменяет по своему вкусу,
а не захочет, пусть оставит все по-материному.
— Конечно, конечно, не все, только я так говорю… Знаешь, — старческая слабость: все как ты ни гонись,
а всё старые-то симпатии, как старые ноги, сзади волокутся. Впрочем, я не спорщик.
Вот моя молодая команда, так те горячо заварены,
а впрочем, ладим,
и отлично ладим.
Вот хоть бы у нас, — городок ведь небольшой,
а таки торговый, есть люди зажиточные,
и газеты,
и журналы кое-кто почитывают из купечества,
и умных людей не обегают.
Ну ведь
и у нас есть учители очень молодые,
вот, например, Зарницын Алексей Павлович, всего пятый год курс кончил, Вязмитинов, тоже пять лет как из университета; люди свежие
и неустанно следящие
и за наукой,
и за литературой,
и притом люди добросовестно преданные своему делу,
а посмотри-ка на них!
Вот тоже доктор у нас есть, Розанов, человек со странностями
и даже не без резкостей, но
и у этого самые резкости-то как-то затрудняюсь, право, как бы тебе выразить это… ну, только именно резки, только выказывают прямоту
и горячность его натуры,
а вовсе не стремятся смять, уничтожить, стереть человека.
Право, я
вот теперь смотритель,
и, слава богу, двадцать пятый год,
и пенсийка уж недалеко: всяких людей видал,
и всяких терпел,
и со всеми сживался, ни одного учителя во всю службу не представил ни к перемещению, ни к отставке,
а воображаю себе, будь у меня в числе наставников твой брат, непременно должен бы искать случая от него освободиться.
— Да
вот вам, что значит школа-то,
и не годитесь,
и пронесут имя ваше яко зло, несмотря на то, что директор нынче все настаивает, чтоб я почаще навертывался на ваши уроки.
И будет это скоро, гораздо прежде, чем вы до моих лет доживете. В наше-то время отца моего учили, что от трудов праведных не наживешь палат каменных,
и мне то же твердили, да
и мой сын видел, как я не мог отказываться от головки купеческого сахарцу;
а нынче все это двинулось, пошло,
и школа будет сменять школу. Так, Николай Степанович?
—
А! видишь, я тебе, гадкая Женька, делаю визит первая. Не говори, что я аристократка, — ну, поцелуй меня еще, еще. Ангел ты мой! Как я о тебе соскучилась — сил моих не было ждать, пока ты приедешь. У нас гостей полон дом, скука смертельная, просилась, просилась к тебе — не пускают. Папа приехал с поля, я села в его кабриолет покататься, да
вот и прикатила к тебе.
— Женни будет с вами делиться своим журналом.
А я
вот буду просить Николая Степановича еще снабжать Женичку книгами из его библиотечки. У него много книг,
и он может руководить Женичку, если она захочет заняться одним предметом. Сам я устарел уж, за хлопотами да дрязгами поотстал от современной науки,
а Николаю Степановичу за дочку покланяюсь.
— Нет,
а впрочем, не знаю. Он кандидат, молодой,
и некоторые у него хорошо учились.
Вот Женни, например, она всегда высший балл брала. Она по всем предметам высшие баллы брала. Вы знаете — она ведь у нас первая из целого выпуска, —
а я первая с другого конца. Я терпеть не могу некоторых наук
и особенно вашей математики.
А вы естественных наук не знаете? Это, говорят, очень интересно.
—
А как же! Он сюда за мною должен заехать: ведь искусанные волком не ждут,
а завтра к обеду назад
и сейчас ехать с исправником.
Вот вам
и жизнь,
и естественные,
и всякие другие науки, — добавил он, глядя на Лизу. — Что
и знал-то когда-нибудь,
и то все успел семь раз позабыть.
— Она ведь пять лет думать будет, прежде чем скажет, — шутливо перебила Лиза, —
а я
вот вам сразу отвечу, что каждый из них лучше, чем все те, которые в эти дни приезжали к нам
и с которыми меня знакомили.
— Не бил,
а так
вот пилил бы. Да ведь тебе что ж это. Тебе это ничего. Ты будешь пешкою у мужа,
и тебе это все равно будет, — будешь очень счастлива.
— Да что тут за сцены! Велел тихо-спокойно запрячь карету, объявил рабе божией: «поезжай, мол, матушка, честью,
а не поедешь, повезут поневоле»,
вот и вся недолга.
И поедет, как увидит, что с ней не шутки шутят,
и с мужем из-за вздоров разъезжаться по пяти раз на год не станет. Тебя же еще будет благодарить
и носа с прежними штуками в отцовский дом, срамница этакая, не покажет. —
А Лиза как?
— Ну,
и так до сих пор: кроме «да» да «нет», никто от нее ни одного слова не слышал. Я уж было
и покричал намедни, — ничего,
и глазом не моргнула. Ну,
а потом мне жалко ее стало, приласкал,
и она ласково меня поцеловала. — Теперь
вот перед отъездом моим пришла в кабинет сама (чтобы не забыть еще, право), просила ей хоть какой-нибудь журнал выписать.
—
Вот ты все толкуешь, сестра, о справедливости,
а и сама тоже несправедлива. Сонечке там или Зиночке все в строку, даже гусаров. Ведь не выгонять же молодых людей.
Ты прежде
вот, я говорю, врежешься,
а потом
и пошел додумывать своей богине всякие неземные
и земные добродетели.
— Чего? да разве ты не во всех в них влюблен? Как есть во всех. Такой уж ты, брат, сердечкин,
и я тебя не осуждаю. Тебе хочется любить, ты
вот распяться бы хотел за женщину,
а никак это у тебя не выходит. Никто ни твоей любви, ни твоих жертв не принимает,
вот ты
и ищешь все своих идеалов. Какое тут, черт, уважение. Разве, уважая Лизу Бахареву, можно уважать Зинку, или уважая поповну, рядом с ней можно уважать Гловацкую?
— Сердишься! ну, значит, ты неправ.
А ты не сердись-ка, ты дай
вот я с тебя показание сниму
и сейчас докажу тебе, что ты неправ. Хочешь ли
и можешь ли отвечать?
— Как приехала?
А вот села, да
и приехала.
— Ну, об этом будем рассуждать после,
а теперь я за вами послала, чтобы вы как-нибудь достали мне хоть рюмку теплого вина, горячего чаю, хоть чего-нибудь, чего-нибудь. Я иззябла, совсем иззябла, я больна, я замерзала в поле…
и даже обморозилась… Я вам хотела написать об этом, да… да не могла… руки
вот насилу оттерли снегом… да
и ни бумаги, ничего нет…
а люди всё переврут…
—
А, доктор!
Вот встреча-то? — проговорила несколько удивленная его появлением Лиза. —
И как кстати! Я совсем разнемогалась.
—
Вот русская-то натура
и в аристократке,
а все свое берет! Прежде напой
и накорми,
а тогда
и спрашивай.
— Да. Но,
вот видите, —
вот старый наш спор
и на сцену, — вещь ужасная, борьба страстей, любовь, ревность, убийство, все есть,
а драмы нет, — с многозначительной миной проговорил Зарницын.
— Себе они это разъясняют толково,
а нам груба их борьба, —
вот и все.
«Гроза» не случится у француженки; ну, да это из того слоя, которому вы еще, по его невежеству, позволяете иметь некоторые национальные особенности характера,
а я
вот вам возьму драму из того слоя, который сравнен цивилизациею-то с Парижем
и, пожалуй, с Лондоном.
—
Вот это всего вернее. Кто умеет жить, тот уставится во всякой рамке,
а если б побольше было умелых, так
и неумелые поняли бы, что им делать.
Положим, Юстину Помаде сдается, что он в такую ночь
вот беспричинно хорошо себя чувствует,
а еще кому-нибудь кажется, что там вон по проталинкам сидят этакие гномики, обязанные веселить его сердце;
а я думаю, что мне хорошо потому, что этот здоровый воздух сильнее гонит мою кровь,
и все мы все-таки чувствуем эту прелесть.
— Он такой милый; все мы его любим; всегда он готов на всякую услугу,
и за тобой он ухаживал,
а тут вдруг налетела та-та-та,
и вот тебе целая вещь.
— Да
вот пожаловаться хотела. Она завтра проспит до полудня,
и все с нее как с гуся вода.
А он? Он ведь теперь…
— Рябиновая слабит, — заметил басом Александровский, —
а вот мятная, та крепит,
и калгановка тоже крепит.
— Вы — нет, доктор,
а вот Алексей Павлович тут толчется,
и никак его выжить нельзя.
— Что выбрал, Евгения Петровна! Русский человек зачастую сапоги покупает осмотрительнее, чем женится.
А вы то скажите, что ведь Розанов молод
и для него возможны небезнадежные привязанности,
а вот сколько лет его знаем, в этом роде ничего похожего у него не было.
— Ну, это еще байдуже;
а вот як бы у купи, то вай, вай, вай… лягай, та
и помри, то шкоды только ж.
—
А вот тебе мое потомство, — рекомендовал Нечай, подводя к Розанову кудрявую девочку
и коротко остриженного мальчика лет пяти. — Это Милочка, первая наследница,
а это Грицко Голопупенко, второй экземпляр,
а там, в спальне, есть третий,
а четвертого Дарья Афанасьевна еще не показывает.
— Где это вы всю ночь проходили, Дмитрий Петрович?
А!
Вот жене-то написать надо! — шутливо
и ласково проговорила Дарья Афанасьевна.
—
А вот перед вами сколько человек? Один, два, три… ну, четвертый, положим, поляк…
и все одного мнения,
и все пойдем
и ляжем…
А голос… это просто… видите, — Рациборский подошел к открытому медному отдушнику
и пояснил: — это не в печке,
а в деревянной стене, печка
вот где.
—
А! Так бы вы
и сказали: я бы с вами
и спорить не стал, — отозвался Бычков. — Народ с служащими русскими не говорит,
а вы послушайте, что народ говорит с нами.
Вот расспросите Белоярцева или Завулонова: они ходили по России, говорили с народом
и знают, что народ думает.
—
А я называю развратом
вот этакую пошлую болтовню при молодой женщине, которая только что вышла замуж
и, следовательно, уважает брак.
—
А у вас что? Что там у вас? Гггааа! ни одного человека путного не было, нет
и не будет. Не будет, не будет! — кричала она, доходя до истерики. — Не будет потому, что ваш воздух
и болота не годятся для русской груди…
И вы… (маркиза задохнулась) вы смеете говорить о наших людях,
и мы вас слушаем,
а у вас нет терпимости к чужим мнениям; у вас Марат — бог; золото, чины, золото, золото да разврат —
вот ваши боги.
— Гаа! гаа! гаа! — каркают все встревоженные феи,
а он сидит, да словно
и в самом деле думает: «дайте-ка
вот еще понадвинет потемнее, так я вас перещелкаю».
— Да так, у нашего частного майора именинишки были, так там его сынок рассуждал. «Никакой, говорит, веры не надо. Еще, говорит, лютареву ересь одну кое время можно попотерпеть,
а то, говорит, не надыть никакой». Так
вот ты
и говори: не то что нашу,
а и вашу-то, новую,
и тое под сокрытие хотят, — добавил, смеясь, Канунников. — Под лютареву ересь теперича всех произведут.