Неточные совпадения
Вдова Висленева вела
жизнь аккуратную и расчетливую, и с тяжкою нуждой
не зналась, а отсюда
в губернских кружках утвердилось мнение, что доходы ее отнюдь
не ограничиваются домом да пенсией, а что у нее, кроме того, конечно, есть еще и капитал, который она тщательно скрывает, приберегая его на приданое Ларисе.
Что же касается до самого художника, то он был отчислен от канцелярии генерала и отдан
в другую команду,
в чьи-то суровые руки; несчастный
не вынес тяжкой
жизни, зачах и умер.
Прибыв домой, она появилась первой Александре Ивановне Синтяниной и объявила ей, что
жизнь брата ей
не понравилась и что она решилась жить у себя
в доме одна.
Она ребенок по опытности, и сама ничем
не участвовала
в жизни, но, судя по выражению ее лица, она всего коснулась
в тишине своего долгого безмолвия; она отведала горьких лекарств, самою ею составленных для себя по разным рецептам, и все эти питья ей
не по вкусу.
В жизни его было только одно лишение: Горданов
не знал родных ласк и
не видал, как цветут его родные липы, но он об этом и
не заботился: он с отроческой своей поры был всегда занят самыми серьезными мыслями, при которых нежные чувства
не получали места.
Она
в эти минуты представляла собою того приснопоминаемого мольеровского мещанина, который
не знал, что он всю
жизнь говорил прозой.
Эти люди большею частию
не принесли с собою
в жизнь ничего, кроме тупого ожесточения, воспитанного
в них завистию и нуждой, среди которых прошло их печальное детство и сгорела, как нива
в бездождие, короткая юность.
В другом месте люди
не знают спокойствия, травят друг друга и жадно стремятся то к тому, то к другому: здесь нет ничего подобного, здесь мы стоим вне всего этого, мы узнали худшее
в жизни и нашли — мир.
— А половину они будут ждать, и ты должен будешь платить всего тысячу двести рублей
в год жене на содержание ее с четырьмя детьми (что, должно сознаться, вовсе
не дорого), и только соблюсти все формы по застрахованию своей
жизни, полис на которое будет служить обеспечением второй половины долга, но премию будет за тебя платить твоя жена. Вот и все их условия.
Но о всем этом
не время было думать.
В Петербурге Горданова ждала ужасная весть: все блага
жизни, для которых он жертвовал всем на свете, все эти блага, которых он уже касался руками, отпрыгнули и умчались
в пространство, так что их
не было и следа, и гнаться за ними было напрасно. Квартира № 8 сгорела. Пока отбивали железную дверь кладовой,
в ней нашли уже один пепел. Погибло все, и, главное, залогов погибло вдесятеро более, чем на сумму,
в которой они были заложены.
— Ну, прочь мораль! Я
не моральна! Скажите-ка нам что-нибудь о переходе душ. Мне очень нравится ваша теория внесения
в жизнь готовых способностей, и я ее часто припоминаю: мне часто кажется, что во мне шевелится что-то чужое, но только вовсе
не лестное, — добавила она с улыбкой к гостям. —
Не была ли я, Светозар Владенович, Аспазией или Фриной, во мне прегадкие инстинкты.
«Все еще
не везет, — размышлял он. — Вот думал здесь повезет, ан
не везет.
Не стар же еще я
в самом деле! А? Конечно,
не стар… Нет, это все коммунки, коммунки проклятые делают: наболтаешься там со стрижеными, вот за длинноволосых и взяться
не умеешь! Надо вот что… надо повторить
жизнь… Начну-ка я старинные романы читать, а то
в самом деле у меня такие манеры, что даже неловко».
— Они обидели меня клеветой, но это бы я снес; но обиды бедной Ларе, но обиды этой другой святой женщине я снесть
не могу! Я впрочем… с большим удовольствием умру, потому что стыдно сознаться, а я разочарован
в жизни;
не вижу
в ней смысла и… одним словом, мне все равно!
— То-то еще хорошо ли это, я… этого, по правде вам сказать, и сам достоверно
не знаю. Я, как настоящий нигилист, сам свои убеждения тоже, знаете… невысоко ставлю. Черт их знает: кажется, что-нибудь так, а… ведь все оно может быть и иначе… Я, разумеется,
в жизнь за гробом
не верю и
в Бога
не верю… но…
Александра Ивановна
в течение многих лет
жизни с глухонемою падчерицей никогда
не могла привыкнуть к этим ее особенным улыбкам, и они особенно неприятно подействовали на нее сегодня, после шалости Веры
в осиннике.
«Призвав Всемогущего Бога, которому верую и суда которого несомненно ожидаю, я, Александра Синтянина, рожденная Гриневич, пожелала и решилась собственноручно написать нижеследующую мою исповедь. Делаю это с тою целию, чтобы бумага эта была вскрыта, когда
не будет на свете меня и других лиц, которых я должна коснуться
в этих строках: пусть эти строки мои представят мои дела
в истинном их свете, а
не в том,
в каком их толковали все знавшие меня при
жизни.
В самой ранней нашей юности между нами с Висленевым обнаружились непримиримые и несогласимые разности во взглядах и симпатиях: то время, которое я отдавала приготовлению к
жизни, он уже посвящал самой
жизни, но
жизни не той, которую я считала достойною сил и мужества отвечающего за себя человека.
Мне все это представлялось очень смутно: я Петербурга никогда
не видала, о
жизни петербургской знала только понаслышке да из книг, но я знала, что если есть такие женщины, которыми бредил Висленев, то именно
в среде их только и может быть отыскана та или те, которые могли бы слиться с ним во что-нибудь гармоническое.
Он рисовал мне картину бедствий и отчаяния семейств тех, кого губил Висленев, и эта картина во всем ее ужасе огненными чертами напечатлелась
в душе моей; сердце мое преисполнилось сжимающей жалостью, какой я никогда ни к кому
не ощущала до этой минуты, жалостью, пред которою я сама и собственная
жизнь моя
не стоили
в моих глазах никакого внимания, и жажда дела, жажда спасения этих людей заклокотала
в душе моей с такою силой, что я целые сутки
не могла иметь никаких других дум, кроме одной: спасти людей ради их самих, ради тех, кому они дороги, и ради его, совесть которого когда-нибудь будет пробуждена к тяжелому ответу.
Я повторяю, что там была
не я:
в моей груди кипела сотня
жизней и билось сто сердец, вокруг меня кишел какой-то рой чего-то странного, меня учили говорить, меня сажали, поднимали, шептали
в уши мне какие-то слова, и
в этом чудном хаосе была, однако, стройность, благодаря которой я все уладила.
— Нет; тут вокруг нас гнездятся какие-то чары, — думала она засыпая. —
В мою
жизнь… мешается кто-то такой, про кого
не снилось земным мудрецам… или я мешаюсь
в уме! О, ангел мой! О, страдалица Флора! молись за меня! Зачем еще мне жить… жить хочется!
Умирать с такою уверенностью
в любви такой женщины, как генеральша, и умирать
в высочайшую минуту, когда это счастие только что сознано и ничем
не омрачено — это казалось Подозерову благодатью, незаслуженно заключающей всю его
жизнь прекрасной страницей.
— Да, вот и
не знаешь, что это делается! Вот вы и все так, подобные барыни:
жизни в вас
в каждой
в одной за десятерых,
жизнь борется, бьется, а вы ее
в тисках жмете… — заговорил было Горданов, желая прервать поток болезненных мечтаний Бодростиной, но она его сама перебила.
— Есть роли
в жизни, для выполнения которых ум
не требуется.
Нет; это стряслось
не вдруг: это шло чередом и полосой: мы сами только этого
не замечали, и ныне дивимся, что общего между прошлым тех героинь, которые замыкались
в монастыри, и прошлым сверстниц Лары, получивших более или менее невнятные уроки
в словах пророков новизны и
в примерах, ненадолго опередивших их мечтательниц, кинутых на распутьи
жизни с их обманутыми надеждами и упованиями?
В своем шатании они обрели себя чуждыми всем и даже самим себе, и наибольшее их несчастие
в том, что они чаще всего
не сознают этой отчужденности до самых роковых минут
в своей
жизни.
Катерина Астафьевна со всем этим умела управляться
в совершенстве, и такая
жизнь, и такие труды
не только нимало
не тяготили ее, но она даже почитала себя необыкновенно счастливою и, как
в песне поется, «
не думала ни о чем
в свете тужить».
Но при всем своем прямодушии, незлобии и доброте,
не находившей унижения ни
в какой услуге ближнему, Катерина Астафьевна была, однако, очень горда.
Не любя жеманства и всякой сентиментальности, она
не переносила невежества, нахальства, заносчивости и фанфаронства, и боже сохрани, чтобы кто-нибудь попытался третировать ее ниже того, как она сама себя ставила: она отделывала за такие вещи так, что человек этого потом во всю
жизнь не позабывал.
— Конечно, обидно… очень обидно, Форов! — отвечала, качая головой, майорша. — Ты сам
в семь лет нашей
жизни никогда, никогда про меня
не вспомнил.
Глядя на Евангела, Катерина Астафьевна благословляла
жизнь в ее благе; сливаясь душой с душой Синтяннной, она благоговела пред могуществом воли, торжествующим
в святой силе терпения, и чувствовала себя исполненной удивления и радости о их совершенстве, до которого сама
не мечтала достигнуть,
не замечая, что иногда их даже превосходит.
Он припомнил все, что он вынес, — конечно
не во всю свою
жизнь, — нет; это было бы слишком много, да и напрасно, потому что все претерпенное им
в Петербурге, до бегства по оброку
в провинцию, он уже давно позабыл и, вероятно, даже считал несуществовавшим, как позабыл и считал никогда
не существовавшим происшествие с гордановским портфелем, до сих пор ничем
не оконченное и как будто позабытое самим Гордановым; и зеленое платье… странное зеленое платье, которое бросило
в окно выпавший из рук его нож…
— Какой вздор вы говорите! Почему же это останется на всю
жизнь? Разве все рыцари
не бывали,
в свою очередь, прежде оруженосцами?
«Надо доделывать, — опять шептало ей ее соображение, — ну, пусть так; ну, пусть надо: допустим даже, что все это удастся и благополучно сойдет с рук; ну, что же тогда далее? Чем жить?.. Умом? Господи, но ведь
не в акушерки же мне поступать! Умом можно жить, живучи полною
жизнью и сердцем… Стало быть, надо жить сердцем?»
Воодушевившейся, расчетливой Бодростиной и
в ум
не приходило
в эту минуту, что поучение ее о простоте, нападающей на мудрецов, может быть ни для кого
не имеет столько подходящего значения, как для нее самой, с которой
не спускает очей своего мщения униженный и оскорбленный и
в жизни никогда
не прощавший ни одной своей обиды генерал Синтянин.
В эту-то семью постучалась Глафира с целию помириться с давно
не виденным братом; познакомиться с его женой, о которой она имела довольно смутное понятие, и заставить Грегуара старшего тряхнуть его связями
в пользу предпринятого ею плана положить к своим ногам Михаила Андреевича Бодростина и стать над ним во всеоружии силы, какую она теперь должна получить над ним, как женщина достойного почтения образа
жизни, над мужем безнравственным, мотом и аферистом, запутанным
в скандальную историю с проходимкой, угрожающею ему уголовным судом за похищение ребенка.
— Нет, за что же-с? За что же? — жалостно вопиял он к Грегуару, — ну, скажите, бога ради, ну кто же
в свою
жизнь был богу
не грешен, царю
не виноват? Ну, она очень хорошенькая женщинка, даже милая женщинка, с талантами, с лоском, ну, я бывал, но помилуйте, чтобы подвести меня под такую глупую штуку, как покража ребенка… Ну, зачем мне было его сбывать?
Он полагал, что усмотренная им «бедность содержания» зависит от сухости фантазии русских романистов, а
не от бедности самой
жизни, которую должен воспроизводить
в своем труде художник.
Катерина Астафьевна, проспав
в это утро несколько долее обыкновенного, очень удивилась, когда, придя к новобрачным, застала все
в полном порядке, но
в таком порядке, который был бы уместен
в обыкновенной поре
жизни, а
не на второй день супружества.
— Нет, я думаю-с, и по самому зрелому размышлению
не верю
в вашу добродетель. Тсс… тсс… тсс!.. позвольте мне договорить. Я всегда имел большое доверие к женщинам простого, естественного взгляда на
жизнь и никогда
в этом
не каялся. Брехливая собачка чаше всего только полает, а молчаливая тяпнет там, где и сама
не думает; а вы ведь весь свой век все отмалчиваетесь и до сих пор вот тупите глазки, точно находитесь
в том возрасте, когда верят, что детей нянька
в фартучке приносит.
— Я вас удовлетворю.
В жизни моей я пламенно добивался одного: господства над собою, и нынешняя
жизнь моя дает обильную пищу этому труду, другого же я ничего
не ищу, потому что мне ничего искать
не хочется.
— Неужто же ты, Лара, будешь смотреть спокойно, как меня, твоего брата, повезут
в острог? Пожалей же меня наконец, — приставал он, —
не губи меня вдосталь: ведь я и так всю мою
жизнь провел бог знает как, то
в тюрьме, то
в ссылке за политику, а потом очутился
в таких жестоких комбинациях, что от женского вопроса у меня весь мозг высох и уже сердце перестает биться. Еще одна какая-нибудь напасть, и я лишусь рассудка и, может быть, стану такое что-нибудь делать, что тебе будет совестно и страшно.
Одним словом, здесь шла
жизнь, без всякого сравнения более заманчивая, чем та, какую Лариса создала себе
в своем доме, и Ларе
не мудрено было загоститься долее, чем хотела.
Был шестой час серого сентябрьского дня: генеральша и майор Форов стояли
в огороде, где глухонемая Вера и две женщины срезали ножницами головки семянных овощей и цветов. И Синтянина, и майор оба были
не в духе: Александре Ивановне нелегко было покидать этот дом, где прошла вся ее
жизнь, а Форову было досадно, что они теперь будут далее друг от друга и, стало быть, станут реже видеться.
— Лара, дело
не в прощении: я вам простил и отпустил все, но дело и
не в характере вашем, а
в том, что у нас с вами нет того, что может сделать
жизнь приятною и плодотворною: мы можем только портить ее один другому и действовать друг на друга огрубляющим образом, а
не совершенствующим.
Киченье Бодростина слегка задело плебейские черты характера Синтянина, и он ядовито заметил, что ни
в чем произошедшем с Глафирой чуда
не видит и ничему
не удивляется, ибо Глафире Васильевне прошли годы искать
в жизни только одних удовольствий, а названным Бодростиным почтенным дамам-аристократкам вообще нечего делать и они от скуки рады пристать ко всему, что с виду нравственно и дает какую-нибудь возможность докукой морали заглушать голос совести, тревожимый старыми грехами.
— Это правда, — отвечала Синтянина, — я, слава богу,
не имела
в моей
жизни такого опыта, но… я кое-что видела и знаю, что обо всем этом всякой женщине надо думать прежде, чем с нею что-нибудь случится.
— Если бы… Я вам скажу откровенно: я
не могу думать, чтоб это сталось, потому что я… стара и трусиха; но если бы со мною случилось такое несчастие, то, смею вас уверить, я
не захотела бы искать спасения
в повороте назад. Это проводится
в иных романах, но и там это
в честных людях производит отвращение и от героинь, и от автора, и
в жизни…
не дай бог мне видеть женщины, которую, как Катя Шорова говорила: «повозят, повозят, назад привезут».
— Я устроил-с, устроил: я
жизнью рисковал: если б это так
не удалось, и лошадь
не опрокинулась, то Водопьянов мог бы меня смять и самого
в пропасть кинуть.
Но одно, по-видимому, весьма простое обстоятельство смутило и стало тревожить Александру Ивановну. Вскоре по возвращении ее от Бодростиных Иван Демьянович получил из Петербурга письмо, которого, разумеется, никому
не показал, но сказал, что это пишет ему какой-то его старый друг Семен Семенович Ворошилов, который будто бы едет сюда
в их губернию, чтобы купить здесь себе на старость лет небольшое именьице на деньги, собранные от тяжких и честных трудов своей
жизни.
Пораженная этою мыслью, Александра Ивановна остановилась на пороге.
В комнате
не было заметно ни малейшего признака
жизни.