Неточные совпадения
Я думаю, что
я должен непременно написать свою повесть, или, лучше сказать, — свою исповедь.
Я во всю жизнь мою не переставал грустить о том, что детство мое не было обставлено иначе, — и
думаю, что безудержная погоня за семейным счастием, которой
я впоследствии часто предавался с таким безрассудным азартом, имела первою своею причиною сожаление о том, что мать моя не была счастливее, — что в семье моей не было того, что зовут «совет и любовь».
Я не знал, что слово «увлечение» есть имя какого-то нашего врага.
И что же вы
думаете? — она
меня понимала: она тоже не танцевала и отказывала всем, кто к ней подходил.
Вечер прошел — и моя блондинка сама отыскала
меня глазами и сама выбрала для нас скромное место, устроив предварительно несколько пар для моих товарищей, у которых все-таки не оказалось ни одной такой красивой дамы, как моя, а что всего важнее:
я не
думаю, чтобы чья-нибудь другая дама умела вести такой оживленный разговор.
«Тридцать! —
подумал я, — это немножко неприятно».
Я, конечно, знал, что все люди смертны, но
я… все-таки
думал, что такое солидное дело, как умирание, должно происходить с некоторою подготовкою, вроде того как было с отцом, апоплексическому удару которого предшествовал нравственный удар.
В последнем,
я думаю,
я нимало не ошибался, потому что искреннее
меня тогда не могла быть и сама отвлеченная искренность.
«Что же, —
думал я, —
мне действительно остается одно: скрыться навсегда в стенах какого-нибудь монастыря и посвятить всю будущую мою жизнь искуплению безрассудств моей глупой молодости».
В святой простоте ума и сердца,
я, находясь в преддверии лабиринта,
думал, что
я уже прошел его и что
мне пора в тот затон, куда
я, как сказочный ерш, попал, исходив все океаны и реки и обив все свои крылья и перья в борьбе с волнами моря житейского.
Я думал, что
я дошел до края моих безрассудств, когда только еще начинал к ним получать смутное влечение. Но как бы там ни было, а желание мое удалиться от мира было непреложно — и
я решил немедленно же приводить его в действие.
«Постригусь, —
думал я, — и тогда извещу матушку, что
я уже не от мира сего, а причина этого навсегда останется моею глубокою тайною».
— Без никому, — отвечал инок Диодор и опять начал угощать свою гостью, не обращая никакого внимания ни на самого
меня, ни на мои остающиеся без разрешения вопросы, о которых
я и сам в эти минуты перестал
думать и рассуждал: зачем эти два грека говорят между собою по-русски, когда им, очевидно, гораздо удобнее было бы объясняться по-гречески?
Это вовсе не обременительно, а, напротив, даже здорово, да и ты,
я думаю, точно так же вставал и в корпусе?
Я думаю, что ты будешь просто переписывать какие-нибудь бумаги.
— Нет,
я этого и не
думаю, а
я только проверяю тебя.
— Да, которые учились — те,
я думаю, знают.
—
Я этого не
думал…
я не помню, чтобы вы знали по-латыни и по-гречески.
— А вы уже успели обо
мне говорить? — подхватила, улыбаясь, девушка и тотчас же, оборотясь ко
мне, добавила: — Катерина Васильевна так
меня избаловала, что
я боюсь забыться и начать
думать, что
я в самом деле достойна ее внимания; но вы, как мой непременный друг и нареченный брат, пожалуйста, спасайте
меня от самообольщения и щуняйте за мои пороки, которых во
мне ужасная бездна.
Я не мог этого объяснить и молчал. «Нехорошо, гадко, простонародно, неблагозвучно», —
думал я, но все это было не то, что
я разумел под словом «тривиально», значения которого действительно не понимал.
Они ничего между собой не говорили; но, как
мне показалось, обе они вместе
думали об одном и том же.
«Как она прекрасна, и о чем она может так грустить и плакать? Матушка непременно должна все это знать», —
думал я и тоже во что бы то ни стало хотел это узнать, с тем чтобы, если можно, сделаться другом этой девушки. Ведь она сама же просила
меня об этом. А
я хотел умереть за нее, лишь бы она так не грустила и не плакала.
— К чему это так рано? — продолжала матушка, —
я не
думаю, чтобы эта бездельная привычка портить воздух, необходимый для нашего дыхания, могла приносить очень много удовольствия; но если уже ты хочешь курить, то, пожалуйста, не скрывайся и кури при
мне. Это по крайней мере не будет тебя приучать иметь от матери тайны.
«Ужасная вещь! —
думал я, — бедная матушка и в помышлении не содержит, какие
я имею от нее тайности».
— Здравствуй, Праотцев! — вскричал он, хватая
меня за руку. — Вот
я думал, что мы с тобой уже совсем расстались, а между тем опять привелось…
— Это очень просто, maman, — отвечал
я, —
я никогда не бывал на балах и
думал, что это так принято.
«Провалился бы ты куда-нибудь со всей твоей практикой!» —
подумал я и едва удержался от желания сказать ему, что требую назад свое слово не сражаться с ним, когда встретимся на войне, и махать саблей мимо. Энергически захлопнув за ним двери,
я вернулся в комнаты и почувствовал, что
я даже совсем нездоров:
меня знобило, и в левом ухе стоял болезненно отзывавшийся в мозгу звон.
«Опять практика!» —
подумал я, упав в постель с тревожною мыслию, что вокруг
меня что-то тяжело и совсем не так, как бы
мне хотелось.
Я был несколько удивлен этому спокойствию и
подумал: неужто профессор ничего не знает о том, как страдает его дочь и в каком она нынче была положении. Да и прошло ли это еще? Или, может быть, это им ничего?
И затем у
меня пошел ряд самых пустых мыслей, с которыми
я делал свой туалет, вовсе не
думая о том, куда
я собираюсь и как буду себя там держать.
Сыновья ходили вдоль по комнате, а сама генеральша, усадив
меня в угол большого дивана, начала расспрашивать: как мы с матушкою устроились и что
думаем делать?
Практичность матушки сделалась предметом таких горячих похвал, что
я, слушая их, получил самое невыгодное понятие о собственной практичности говоривших и ошибся:
я тогда еще не читал сказаний летописца, что «суть бо кияне льстиви даже до сего дне», и принимал слышанные
мною слова за чистую монету.
Я думал, что эти бедные маленькие люди лишены всякой практичности и с завистью смотрят на матушку, а это было далеко не так; но об этом после.
— Изволь.
Я не знаю, что заключалось в твоем письме; ты лжешь, что ты открыла какие-то пороки, потому что твое письмо привело мать в совершенный восторг.
Я думал, как бы она с ума не сошла; она целовала твое письмо, прятала его у себя на груди; потом обнимала
меня, плакала от радости и называла тебя благороднейшею девушкой и своим ангелом-хранителем. Неужто это все от открытия тобою твоих пороков?
— Да, Серж, да: оригинально, глупо, все что ты хочешь, — но здесь
я открою ее, здесь или где попало, но не там, не в нашем доме, где
меня оставляют силы, когда
я подумаю о том, чтό
я должна тебе сказать.
— А ты как
думаешь: узнала она
меня или нет? — беспокойно запытал Пенькновский.
— Нет, — отвечал
я, —
я думаю, что она не узнала.
«Плохо!» —
подумал я, заключая по слогу, что это, верно, энергическая Тверь сносится с вежливым Киевом!
— Не
думаю: светские люди стараются быть сдержанными; а люди практические — если хотят кого обидеть, то не бранятся с первых строк, потому что тогда благоразумные люди далее не читают. Кстати, извини
меня:
я бросила это глупое письмо в печку.
«Прощаю и извиняю, —
подумал я… — Отчего не просто прощаю?»
—
Я думаю о том, maman, зачем вы прибавили, что не только прощаете, но и извиняете
меня. Разве это не все равно?
Когда матушка высказывала мысли, подобные тем, какие
мною приведены выше по поводу разговора о Пенькновском, профессор обыкновенно отходил с своею табакеркою к окну и, казалось,
думал совсем о другом, но уловив какое-нибудь одно слово, вдруг подбирал к нему более или менее удачную рифму и отзывался шутливо в стихотворной форме, вроде...
«Так-то мирен закат твой, —
подумал я, — каков-то задастся он
мне?» — и при этом
мне вдруг чудилось, что
мне еще куда-то надо сбежать отсюда до заката; в открытую форточку врывалась свежая струя и куда-то манила…
И
я начинал об этом
думать и наяву и в сновидениях.
«Ну, прекрасно, —
думал я, — теперь, когда свет простоял вот такое-то количество лет, человек в течение своей жизни может изучить историю человечества и передавать ее другому.
— Да,
я думаю, что она не откажется, — отвечал
я, — она вас здесь ждала, и мы с нею пили чай.
— Поверьте, Христя, maman, вероятно, никак не
думала вас огорчить этим предложением:
я думаю, что ей только хотелось соединить свое удовольствие с удовольствием, которое эта поездка могла принести вам… Вы ее извините: она добрая.
«Конечно, к Филиппу Кольбергу, —
подумал я, впервые сидя один за обеденным столом. — Верно, Христя с матушкою говорила еще откровеннее, чем со
мной, — и вот эта теперь все описывает. Что это, в самом деле, за странная переписка?»
Я уже в глубине души словно смеялся над этою перепискою — и, получив на другой день конверт со знакомою надписью,
подумал, что если в самом деле матушка заботится о том, чтобы всех, кого она любит, воспитывать и укреплять в своем духе, то она едва ли в этом успевает. По крайней мере Христя серьезно шла бунтом против ее морали, да и
я чувствовал, что
я… тоже склонен взбунтоваться.
— От самой Христи?
Я думала, что ты так проницателен, — и хотела сказать, что ты, может быть, ошибаешься, но если Христя тебе сама сказала…
Мое последнее поведение всякому дает право
думать обо
мне как о самой недостойной женщине — и
я сама прежде всего считаю себя недостойною доброго расположения и сообщества такой почтенной и горячо
мною любимой женщины, как вы.
Я долго сидел у себя, тяжело облокотясь головою на руки, и
думал, что это за свет, что его за законы, ради которых лучшее гибнет, принося себя в жертву худшему, — и в душе моей восставало смутное недовольство жизнью, которой
я не понимал, но уже был во вражде с нею за эту Христю.
— Легко ли, трудно ли,
мне об этом теперь уже поздно
думать.