Неточные совпадения
— Подумайте сами, мадам Шойбес, —
говорит он, глядя на стол, разводя руками и щурясь, — подумайте, какому риску я здесь подвергаюсь! Девушка была обманным образом вовлечена в это… в как его… ну, словом, в дом терпимости, выражаясь высоким слогом. Теперь родители разыскивают ее через полицию. Хорошо-с. Она попадает из одного места в другое, из пятого в десятое… Наконец след находится
у вас, и главное, — подумайте! — в моем околотке! Что я могу поделать?
Нюра — маленькая, лупоглазая, синеглазая девушка;
у нее белые, льняные волосы, синие жилки на висках. В лице
у нее есть что-то тупое и невинное, напоминающее белого пасхального сахарного ягненочка. Она жива, суетлива, любопытна, во все лезет, со всеми согласна, первая знает все новости, и если
говорит, то
говорит так много и так быстро, что
у нее летят брызги изо рта и на красных губах вскипают пузыри, как
у детей.
— Прикрыла, —
говорит Зоя и поворачивает козырь, лежавший под колодой, рубашкой кверху. — Выхожу с сорока, хожу с туза пик, пожалуйте, Манечка, десяточку. Кончила. Пятьдесят семь, одиннадцать, шестьдесят восемь. Сколько
у тебя?
— Не знаю, какой-то совсем незнакомый, —
говорит она вполголоса. — Никогда
у нас не был. Какой-то папашка, толстый, в золотых очках и в форме.
Лихонин
говорил правду. В свои студенческие годы и позднее, будучи оставленным при университете, Ярченко вел самую шалую и легкомысленную жизнь. Во всех трактирах, кафешантанах и других увеселительных местах хорошо знали его маленькую, толстую, кругленькую фигурку, его румяные, отдувшиеся, как
у раскрашенного амура, щеки и блестящие, влажные, добрые глаза, помнили его торопливый, захлебывающийся говор и визгливый смех.
А через пять лет мы будем
говорить: «Несомненно, взятка — страшная гадость, но, знаете, дети… семья…» И точно так же через десять лет мы, оставшись благополучными русскими либералами, будем вздыхать о свободе личности и кланяться в пояс мерзавцам, которых презираем, и околачиваться
у них в передних.
— Так это правда? То, что вы
говорили о месте?.. Вы понимаете,
у меня как-то сердце тревожится!
В другом вагоне
у него был целый рассадник женщин, человек двенадцать или пятнадцать, под предводительством старой толстой женщины с огромными, устрашающими, черными бровями. Она
говорила басом, а ее жирные подбородки, груди и животы колыхались под широким капотом в такт тряске вагона, точно яблочное желе. Ни старуха, ни молодые женщины не оставляли ни малейшего сомнения относительно своей профессии.
Сидя днем
у Анны Марковны, он
говорил, щурясь от дыма папиросы и раскачивая ногу на ноге...
— Ты правду
говоришь, Женька!
У меня тоже был один ёлод. Он меня все время заставлял притворяться невинной, чтобы я плакала и кричала. А вот ты, Женечка, самая умная из нас, а все-таки не угадаешь, кто он был…
— Эх, князь!
У тебя всегда сальности на уме. Ты же понимаешь, что я не о женщине
говорю, а о человеке, не о мясе, а о душе.
Но от участия в конкурсах, которые могли бы ему создать положение звезды в шахматном мире, он постоянно отказывался: «
У меня нет в натуре ни любви к этой ерунде, ни уважения, —
говорил он, — просто я обладаю какой-то механической способностью ума, каким-то психическим уродством.
Тогда князь сзывал к кому-нибудь из товарищей (
у него никогда не было своей квартиры) всех близких друзей и земляков и устраивал такое пышное празднество, — по-кавказски «той», — на котором истреблялись дотла дары плодородной Грузии, на котором пели грузинские песни и, конечно, в первую голову «Мравол-джамием» и «Нам каждый гость ниспослан богом, какой бы ни был он страны», плясали без устали лезгинку, размахивая дико в воздухе столовыми ножами, и
говорил свои импровизации тулумбаш (или, кажется, он называется тамада?); по большей части
говорил сам Нижерадзе.
— И дело. Ты затеял нечто большое и прекрасное, Лихонин. Князь мне ночью
говорил. Ну, что же, на то и молодость, чтобы делать святые глупости. Дай мне бутылку, Александра, я сам открою, а то ты надорвешься и
у тебя жила лопнет. За новую жизнь, Любочка, виноват… Любовь… Любовь…
— Нет, так нельзя, Люба! Так невозможно дальше,
говорил десять минут спустя Лихонин, стоя
у дверей, укутанный, как испанский гидальго плащом, одеялом. — Завтра же я найму тебе комнату в другом доме. И вообще, чтобы этого не было! Иди с богом, спокойной ночи! Все-таки ты должна дать честное слово, что
у нас отношения будут только дружеские.
— Молодой человек! Я не знаю, чему вас учат в разных ваших университетах, но неужели вы меня считаете за такую уже окончательную дуру? Дай бог, чтобы
у вас были, кроме этих, которые на вас, еще какие-нибудь штаны! Дай бог, чтобы вы хоть через день имели на обед обрезки колбасы из колбасной лавки, а вы
говорите: вексель! Что вы мне голову морочите?
— Нет,
говорю тебе, француз. Видишь, там
у него все: и города французские и люди с французскими именами.
Говорил он басом, и в эти месяцы к его величайшей гордости нагрубли
у него соски грудей, самый главный — он уже знал об этом — и безусловный признак мужской зрелости.
— Вот так штука! Скажите, младенец какой! Таких, как вы, Жорочка, в деревне давно уж женят, а он: «Как товарищ!» Ты бы еще
у нянюшки или
у кормилки спросился! Тамара, ангел мой, вообрази себе: я его зову спать, а он
говорит: «Как товарищ!» Вы что же, господин товарищ, гувернан ихний?
— Может быть, денег нужно?
Говори прямо.
У меня
у самого немного, но артель мне поверит вперед.
— Ну, Женя,
говори, какая
у тебя беда… Я уж по лицу вижу, что беда или вообще что-то кислое… Рассказывай!
— Скажи мне, пожалуйста, Тамара, я вот никогда еще тебя об этом не спрашивала, откуда ты к нам поступила сюда, в дом? Ты совсем непохожа на всех нас, ты все знаешь,
у тебя на всякий случай есть хорошее, умное слово… Вон и по-французски как ты тогда
говорила хорошо! А никто из нас о тебе ровно ничего не знает… Кто ты?
— Брось, Женя, ты
говоришь глупости. Ты умна, ты оригинальна,
у тебя есть та особенная сила, перед которой так охотно ползают и пресмыкаются мужчины. Уходи отсюда и ты. Не со мной, конечно, — я всегда одна, — а уйди сама по себе.
А хор, точно подтверждая ее мысли, точно отнимая
у нее последнее утешение,
говорил безнадежно: «А може вси человецы пойдем…»
Неточные совпадения
Анна Андреевна. Вот хорошо! а
у меня глаза разве не темные? самые темные. Какой вздор
говорит! Как же не темные, когда я и гадаю про себя всегда на трефовую даму?
Городничий. Я здесь напишу. (Пишет и в то же время
говорит про себя.)А вот посмотрим, как пойдет дело после фриштика да бутылки толстобрюшки! Да есть
у нас губернская мадера: неказиста на вид, а слона повалит с ног. Только бы мне узнать, что он такое и в какой мере нужно его опасаться. (Написавши, отдает Добчинскому, который подходит к двери, но в это время дверь обрывается и подслушивавший с другой стороны Бобчинский летит вместе с нею на сцену. Все издают восклицания. Бобчинский подымается.)
Городничий (с неудовольствием).А, не до слов теперь! Знаете ли, что тот самый чиновник, которому вы жаловались, теперь женится на моей дочери? Что? а? что теперь скажете? Теперь я вас…
у!.. обманываете народ… Сделаешь подряд с казною, на сто тысяч надуешь ее, поставивши гнилого сукна, да потом пожертвуешь двадцать аршин, да и давай тебе еще награду за это? Да если б знали, так бы тебе… И брюхо сует вперед: он купец; его не тронь. «Мы,
говорит, и дворянам не уступим». Да дворянин… ах ты, рожа!
Купцы. Ей-ей! А попробуй прекословить, наведет к тебе в дом целый полк на постой. А если что, велит запереть двери. «Я тебя, —
говорит, — не буду, —
говорит, — подвергать телесному наказанию или пыткой пытать — это,
говорит, запрещено законом, а вот ты
у меня, любезный, поешь селедки!»
Купцы. Ей-богу! такого никто не запомнит городничего. Так все и припрятываешь в лавке, когда его завидишь. То есть, не то уж
говоря, чтоб какую деликатность, всякую дрянь берет: чернослив такой, что лет уже по семи лежит в бочке, что
у меня сиделец не будет есть, а он целую горсть туда запустит. Именины его бывают на Антона, и уж, кажись, всего нанесешь, ни в чем не нуждается; нет, ему еще подавай:
говорит, и на Онуфрия его именины. Что делать? и на Онуфрия несешь.