Неточные совпадения
— Хлебников! Дьявол косорукий! — кричал маленький, круглый и шустрый ефрейтор Шаповаленко, и в голосе
его слышалось начальственное страдание. — Я ж тебе учил-учил, дурня! Ты
же чье сейчас приказанье сполнил? Арестованного? А, чтоб тебя!.. Отвечай, для чего ты поставлен на пост!
— Да постой… да дурак ты… — уговаривал
его унтер-офицер Бобылев. — Ведь я кто? Я
же твой караульный начальник, стало быть…
Ротный сейчас на фельдфебеля: «Ты что
же, такой, разэтакий, подвел меня?» А фельдфебель только лазами лупает: «Так что не могу знать, вашескородие, что с
ним случилось.
— Ей-богу
же! У всех у
них, говорит, не лошади, а какие-то гитары, шкбпы — с запалом, хромые, кривоглазые, опоенные. А дашь
ему приказание — знай себе жарит, куда попало, во весь карьер. Забор — так забор, овраг — так овраг. Через кусты валяет. Поводья упустил, стремена растерял, шапка к черту! Лихие ездоки!
— Что нового? Ничего нового. Сейчас, вот только что, застал полковой командир в собрании подполковника Леха. Разорался на
него так, что на соборной площади было слышно. А Лех пьян, как змий, не может папу-маму выговорить. Стоит на месте и качается, руки за спину заложил. А Шульгович как рявкнет на
него: «Когда разговариваете с полковым командиром, извольте руки на заднице не держать!» И прислуга здесь
же была.
— Н-ну! Во-первых, меня никакой шпак не ударит, потому что бьют только того, кто боится, что
его побьют. А во-вторых… ну что
же я сделаю? Бацну в
него из револьвера.
— Ну, черт… ну, съезжу за
ним… Вот глупости. Был
же случай, что оскорбили одного корнета в кафешантане. И
он съездил домой на извозчике, привез револьвер и ухлопал двух каких-то рябчиков. И все!..
— Знаю. Слышал. Однако суд признал, что
он действовал с заранее обдуманным намерением, и приговорил
его. Что
же тут хорошего? Нет, уж я, если бы меня кто оскорбил или ударил…
— А вот, господа, что я скажу с своей стороны. Буфетчика я, положим, не считаю… да… Но если штатский… как бы это сказать?.. Да… Ну, если
он порядочный человек, дворянин и так далее… зачем
же я буду на
него, безоружного, нападать с шашкой? Отчего
же я не могу у
него потребовать удовлетворения? Все-таки
же мы люди культурные, так сказать…
Офицеры подошли к глиняному чучелу. Первым рубил Веткин. Придав озверелое выражение своему доброму, простоватому лицу,
он изо всей силы, с большим, неловким размахом, ударил по глине. В то
же время
он невольно издал горлом тот характерный звук — хрясь! — который делают мясники, когда рубят говядину. Лезвие вошло в глину на четверть аршина, и Веткин с трудом вывязил
его оттуда!
Ромашов вытащил шашку из ножен и сконфуженно поправил рукой очки.
Он был среднего роста, худощав, и хотя довольно силен для своего сложения, но от большой застенчивости неловок. Фехтовать на эспадронах
он не умел даже в училище, а за полтора года службы и совсем забыл это искусство. Занеся высоко над головой оружие,
он в то
же время инстинктивно выставил вперед левую руку.
Бек-Агамалов отошел на два шага от глиняного болвана, впился в
него острым, прицеливающимся взглядом и вдруг, блеснув шашкой высоко в воздухе, страшным, неуловимым для глаз движением, весь упав наперед, нанес быстрый удар. Ромашов слышал только, как пронзительно свистнул разрезанный воздух, и тотчас
же верхняя половина чучела мягко и тяжело шлепнулась на землю. Плоскость отреза была гладка, точно отполированная.
Что
же это — солдат, по-вашему? — ткнул
он пальцем в губы Шарафутдинову.
Но тотчас
же он поглядел на свои калоши и покраснел от колючего стыда.
На прошлой неделе, когда
он проходил по платформе мимо того
же курьерского поезда,
он заметил высокую, стройную, очень красивую даму в черном платье, стоявшую в дверях вагона первого класса.
Неожиданно вспомнилась Ромашову недавняя сцена на плацу, грубые крики полкового командира, чувство пережитой обиды, чувство острой и в то
же время мальчишеской неловкости перед солдатами. Всего больнее было для
него то, что на
него кричали совсем точно так
же, как и
он иногда кричал на этих молчаливых свидетелей
его сегодняшнего позора, и в этом сознании было что-то уничтожавшее разницу положений, что-то принижавшее
его офицерское и, как
он думал, человеческое достоинство.
И в
нем тотчас
же, точно в мальчике, — в
нем и в самом деле осталось еще много ребяческого, — закипели мстительные, фантастические, опьяняющие мечты.
— Вот, назло
им всем, завтра
же с утра засяду за книги, подготовлюсь и поступлю в академию.
И тогда наверно все
они скажут: „Что
же тут такого удивительного?
Эта картина вышла в воображении такой живой и яркой, что Ромашов, уже давно шагавший частыми, большими шагами и глубоко дышавший, вдруг задрожал и в ужасе остановился на месте со сжатыми судорожно кулаками и бьющимся сердцем. Но тотчас
же, слабо и виновато улыбнувшись самому себе в темноте,
он съежился и продолжал путь.
Полковой адъютант поднес поочередно
ему и двум
его землякам и единоверцам по куску хлеба с солью на острие шашки, и те, не касаясь хлеба руками, взяли
его ртом и тут
же съели.
Гайнан и теперь думал, что поручик сейчас
же начнет с
ним привычный разговор о богах и о присяге, и потому стоял и хитро улыбался в ожидании. Но Ромашов сказал вяло...
О, как надоело
ему видеть каждый день все те
же убогие немногочисленные предметы
его «обстановки».
— Виноват, ваше благородие! — крикнул денщик, внезапно с грохотом выскочив из сеней. Но тотчас
же он заговорил совершенно другим, простым и добродушным тоном: — Забыл сказать. Тебе от барыни Петерсон письма пришла. Денщик принес, велел тебе ответ писать.
Вместе с тем
он сейчас
же понял, что непременно пойдет к Николаевым. «Но это уже в самый, самый последний раз!» — пробовал
он обмануть самого себя. И
ему сразу стало весело и спокойно...
Он сказал это, думая, что у
него выйдет весело и развязно, но вышло неловко и, как
ему тотчас
же показалось, страшно неестественно.
Ромашову казалось, что голос у
него какой-то чужой и такой сдавленный, точно в горле что-то застряло. «Каким я, должно быть, кажусь жалким!» — подумал
он, но тотчас
же успокоил себя тем обычным приемом, к которому часто прибегают застенчивые люди: «Ведь это всегда, когда конфузишься, то думаешь, что все это видят, а на самом деле только тебе это заметно, а другим вовсе нет».
— Гипюр. Вы в десятый раз спрашиваете. Шурочка вдруг быстро, внимательно взглянула на подпоручика и так
же быстро опустила глаза на вязанье. Но сейчас
же опять подняла
их и засмеялась.
— Русский? Это — пустое. Правописание по Гроту мы уже одолели. А сочинения ведь известно какие. Одни и те
же каждый год. «Рага pacem, para bellum» [«Если хочешь мира, готовься к войне» (лат.).]. «Характеристика Онегина в связи с
его эпохой»…
В то
же время
он сбоку, незаметно, но неотступно глядел на ее склоненную вниз голову и думал, едва-едва шевеля губами, произнося слова внутри себя, молчаливым шепотом, точно ведя с Шурочкой интимный и чувственный разговор...
И вот поверьте мне, поверьте! — воскликнула Шурочка, сверкая загоревшимися глазами, — сейчас
же сентиментальные противники офицерских дуэлей, — о, я знаю этих презренных либеральных трусов! — сейчас
же они загалдят: «Ах, варварство!
— Как
же, я отлично помню. Даже помню слово, которое меня особенно поражало: «может быть». Я все качалась с закрытыми глазами и твердила: «Может быть, может быть…» И вдруг — совсем позабывала, что
оно значит, потом старалась — и не могла вспомнить. Мне все казалось, будто это какое-то коричневое, красноватое пятно с двумя хвостиками. Правда ведь?
— Как это странно, что у нас одни и те
же мысли, — сказал
он тихо. — А унзер, понимаете, это что-то высокое-высокое, что-то худощавое и с жалом. Вроде как какое-то длинное, тонкое насекомое, и очень злое.
— Это совершенно справедливо, Владимир Ефимыч, — подхватил Ромашов с какой-то, как
ему самому показалось, торопливой и угодливой развязностью. В то
же время, вставая из-за стола,
он подумал уныло: «Да, со мной здесь не церемонятся. И только зачем я лезу?»
Тотчас
же ему припомнился весь сегодняшний вечер, и в разных словах, в тоне фраз, во взглядах, которыми обменивались хозяева,
он сразу увидел много не замеченных
им раньше мелочей, которые, как
ему теперь казалось, свидетельствовали о небрежности и о насмешке, о нетерпеливом раздражении против надоедливого гостя.
Еще до женитьбы Зегржт, как и очень многие холостые офицеры, пристрастился к ручным женским работам, теперь
же его заставляла заниматься
ими крутая нужда.
— Дома, дома. Куда
же ему идти? Ах, Господи, — борода Зегржта затряслась в форточке, — морочит мне голову ваш Назанский. Второй месяц посылаю
ему обеды, а
он все только обещает заплатить. Когда
он переезжал, я
его убедительно просил, во избежание недоразумений…
— О чем
же вы думали перед моим приходом, Василий Нилыч? — спросил
он, садясь по-прежнему на подоконник.
Он сидел на том
же самом месте, где теперь сидите вы.
Он уже давно встал с подоконника и так
же, как и Назанский, ходил по узкой, длинной комнате, ежеминутно сталкиваясь с
ним и останавливаясь.
Он сел на корточки перед чемоданом и стал неторопливо переворачивать в
нем какие-то бумаги. В то
же время продолжал говорить...
— Пожалуй, она никогда и никого не любила, кроме себя. В ней пропасть властолюбия, какая-то злая и гордая сила. И в то
же время она — такая добрая, женственная, бесконечно милая. Точно в ней два человека: один — с сухим, эгоистичным умом, другой — с нежным и страстным сердцем. Вот
оно, читайте, Ромашов. Что сверху — это лишнее. — Назанский отогнул несколько строк свер-ху. — Вот отсюда. Читайте.
Но
он тотчас
же опомнился и с натянутым смехом воскликнул...
В свободное
же время
они сидели в собрании, с усердием читали «Инвалид» и спорили о чинопроизводстве, играли в карты, позволяли охотно младшим офицерам угощать себя, устраивали у себя на домах вечеринки и старались выдавать своих многочисленных дочерей замуж.
Теперь
же он с тоской думал, что впереди — целый день одиночества, и в голову
ему лезли все такие странные, и неудобные и ненужные мысли.
И
ему вдруг нетерпеливо, страстно, до слез захотелось сейчас
же одеться и уйти из комнаты.
Его потянуло не в собрание, как всегда, а просто на улицу, на воздух.
Он как будто не знал раньше цены свободе и теперь сам удивлялся тому, как много счастья может заключаться в простой возможности идти, куда хочешь, повернуть в любой переулок, выйти на площадь, зайти в церковь и делать это не боясь, не думая о последствиях. Эта возможность вдруг представилась
ему каким-то огромным праздником души.
— Я! — Ромашов остановился среди комнаты и с расставленными врозь ногами, опустив голову вниз, крепко задумался. — Я! Я! Я! — вдруг воскликнул
он громко, с удивлением, точно в первый раз поняв это короткое сло-во. — Кто
же это стоит здесь и смотрит вниз, на черную щель в полу? Это — Я. О, как странно!.. Я-а, — протянул
он медленно, вникая всем сознанием в этот звук.
Он рассеянно и неловко улыбался, но тотчас
же нахмурился и побледнел от напряжения мысли.
Нет — не мое Я, а больше… весь миллион Я, составляющих армию, нет — еще больше — все Я, населяющие земной шар, вдруг скажут: „Не хочу!“ И сейчас
же война станет немыслимой, и уж никогда, никогда не будет этих „ряды вздвой!“ и „полуоборот направо!“ — потому что в
них не будет надобности.
«О, милый! — подумал растроганный Ромашов. — Я на
него сержусь, кричу, заставляю
его по вечерам снимать с меня не только сапоги, но носки и брюки. А
он вот купил папирос за свои жалкие, последние солдатские копейки. „Куры, пожалюста!“ За что
же это?..»