Неточные совпадения
Время
стояло непогожее, а между тем на дороге
было заметно какое-то необычное оживление…
— Я никак не против свободы; напротив, я англичанин в душе и
стою за конституционные формы, mais… savez — vous, mon cher [Но… знаете ли, мой дорогой (фр. ).] (это «mon cher»
было сказано отчасти в фамильярном, а отчасти как будто и в покровительственном тоне, что не совсем-то понравилось Хвалынцеву), savez-vous la liberté et tous ces réformes [Видите ли, свобода и все эти реформы (фр. ).] для нашего русского мужика — с’est trop tôt encore!
Почти перед самым крыльцом
был теперь поставлен столик, которого прежде адъютант не заметил. Он
был покрыт чистой, белой салфеткой с узорчато расшитыми каймами, и на нем возвышался, на блюде, каравай пшеничного хлеба да солонка, а по бокам, обнажа свои головы,
стояли двое почтенных, благообразных стариков, с длинными, седыми бородами, в праздничных синих кафтанах.
— Да какие же мы бунтовщики! — послышался в толпе протестующий говор. — И чего они и в сам деле, все «бунтовщики» да «бунтовщики»! Кабы мы
были бунтовщики, нешто мы
стояли бы так?.. Мы больше ничего, что хотим
быть оправлены, чтобы супротив закону не обижали бы нас… А зачинщиков… Какие же промеж нас зачинщики?.. Зачинщиков нет!
Людей постереглись до времени ставить
постоем к бунтовщикам, пока не
была еще произведена окончательная расправа.
Тут же
стояло около тридцати обывательских подвод и несколько возов розог: часть батальона еще ранним утром отряжена
была в лес нарезать приличное количество прутьев.
Двери Покровской церкви
были открыты. Кучка народу из разряда «публики»
стояла на паперти. Частный пристав уже раза четыре успел как-то озабоченно прокатиться мимо церкви на своих кругленьких, сытых вяточках. Вот взошли на паперть и затерялись в «публике» три-четыре личности, как будто переодетые не в свои костюмы. Вот на щегольской пролетке подкатил маленький черненький Шписс, а через несколько времени показался в церкви и прелестный Анатоль де-Воляй.
Стояла эта девушка, облитая веселым солнцем, которое удивительно золотило ее светло-русые волосы, —
стояла тихо, благоговейно, и на лице у нее чуть заметно мелькал оттенок мысли и чувства горького, грустного: она хорошо знала, по ком правится эта панихида… Лицо ее спутницы-старушки тоже
было честное и доброе.
Многие явились в эту церковь с чистым, сердечным желанием помянуть убиенных, и между ними
были Устинов с Хвалынцевым, да та молодая девушка со старушкой, которые
стояли рядом с ними.
На паперти, волнуясь до известной степени,
стояла довольно значительная кучка публики, посреди которой, опершись на суковатую палицу, возвышалась фигура Полоярова. Пальто его
было распахнуто и широко раскрывало на груди красную рубашку, шляпа надвинута на глаза, и вся физиономия, вся поза Ардальона выражала грозную решимость гражданского мужества.
В глубине комнаты возвышался молитвенный аналой с высоким подколенником, для того, чтобы необременительно
было стоять на коленях во время молитвы.
— Нет,
постойте! — перебил Полояров. — Я вам
спою штуку! Играй-ко, пане-брате, помнишь, я учил тебя онамедни, на голос: «Я посею ль, молода-младенька». Слыхали вы, господа, русскую марсельезу?
Старик умел служить и точно исполнять приказания, умел когда-то стойко драться с неприятелем и
стоять под огнем, но никогда, во всю свою жизнь, и ни о чем не умел просить какое бы то ни
было «начальство» или какую бы то ни
было «знатность». Поэтому и в данную минуту он почти совсем переконфузился, особенно встречая на себе этот неотводный, вопросительный взгляд губернаторши.
Съездил к старшинам клуба и выпросил залу, околесил полгорода, приглашая участвовать разных любителей по части музыки и чтения, заказал билеты, справился, что
будут стоить афишки, с бумагой, печатанием и разноской по городу, и наконец общими усилиями с Устиновым и Стрешневой составил программу литературно-музыкального вечера.
Лубянский побледнел и
стоял, словно бы на него столбняк нашел. Взволнованный и перетревоженный, в страхе за чтеца, он искал глазами Пшецыньского, но того не
было в зале. Полковник ограничился только присылкою премии, а сам не почтил вечера своим присутствием.
В своем мундире, тщательно вычищенном и щеткой, и метелкой, при всех регалиях,
стоял майор у окна и с тайной смутой на сердце ожидал что-то
будет.
Чрез несколько минут подсудимый
стоял пред ареопагом своих наставников и воспитателей. Едва успел он войти, как Подвиляньский, упреждая возможность первого вопроса со стороны директора, к которому арестант, естественно, не мог
быть подготовлен, стремительно поднялся вдруг с кресла и с особенною торопливостью обратился к гимназисту...
— Не
стоит, мой ангел, ей-Богу, не
стоит! — промолвил он с равнодушной гримасой; — ведь уж коли всю жизнь не брал пистолета в руки, так с одного урока все равно не научишься. Да и притом же… мне так сдается… что в человека целить совсем не то, что в мишень, хоть бы этот человек
был даже и Феликс Подвиляньский, а все-таки…
Иль уж и в самом деле все мы прежде до такой степени
были глупы, и слепы, и подлы, что на нас теперь и плюнуть не
стоит порядочному человеку, или что — я уже и не понимаю.
Спешным шагом, и почти что рысцой направился он в Кривой переулок, где жила Лидинька Затц. Но в Кривом переулке все
было глухо и тихо, и у одного только подъездика полицмейстерской Дульцинеи обычным образом
стояла лихая пара подполковника Гнута, да полицейский хожалый, завернувшись в тулуп, калякал о чем-то с кучером. Майор поспешно прошел мимо их, стараясь спрятать в воротник свое лицо, чтобы не видели его, словно бы, казалось ему, они могли и знать, и догадываться, куда он идет и кого отыскивает.
Оставшись, наконец, совершенно один, Петр Петрович долго
стоял посредине комнаты не то в каком-то растерянном раздумье, не то в полном оцепенелом бессмыслии. Даже лицо его не выражало теперь никакого оттенка горя, тоски или думы, или другого какого ощущения, но не сказывалось в нем тоже и равнодушия, ни апатичной усталости, а
было оно, если можно так выразиться, вполне безлично, безвыразительно.
Но старик не обрадовался. Великодушие Ардальона не произвело на него ни малейшего эффекта. Он
стоял в глубокогрустном и сосредоточенном раздумье, и только глаза его
были устремлены на головку дочери, с какою-то болезненно-тоскливою нежностью.
Фон-Саксен
был жестоко уязвлен словами Иосафа. В первую минуту он покраснел и закусил губы, но, тотчас же овладев собою, изобразил одну только улыбку презрительного пренебрежения — дескать, эти слова оскорбить меня никак не могут: я слишком умен и слишком высоко
стою для этого!
— Я
стою здесь в нумерах Щепкова, — пояснил Свитка. — Милости просим ко мне когда-нибудь, очень рад
буду! Да самое лучшее вот что: вы ничего не делаете нынче вечером?
— Н-да, конечно, это немаловажно… А я хотел
было вам предложить прокатиться вместе со мной до Астрахани, сплавились бы на плотах, а там у меня
есть знакомые из компанейских, так что назад на пароходе ничего бы не
стоило. Отличное бы дело, ей-Богу? а? Прямо бы в Казань и предоставил, как раз к началу курса.
— Ну его к черту! — нервно дрогнул голос старика. — Брось, Нюта!.. брось!.. Не
стоит!.. Не думай ты о нем больше!.. Право!.. Весь-то он, как
есть, одной твоей слезинки не
стоит!.. Ну его!.. Ей-Богу, говорю, — брось ты все это!
Ардальона разбудили вторично. Но на этот раз перед ним уже
стояла не улыбающаяся Нюточка, а почтальон, принесший ему с почты письмо. На конверте значился петербургский штемпель. Заспанный Полояров, однако же, почти сразу догадался, от кого
было это послание.
— А мне угодно сказать тебе, что ты дура! Как
есть дура-баба несуразая! Ведь пойми, голова, что я тебе за этот самый твой пашквиль не то что тысячу, а десяти, пятнадцати тысяч не пожалел бы!.. Да чего тут пятнадцать! И все бы двадцать пять отдал! И за тем не
постоял бы, кабы дело вкрутую пошло! Вот лопни глаза мои, чтоб и с места с этого не сойти, когда лгу… А потому что как
есть ты дура, не умел пользоваться, так
будет с тебя и двух с половиною сотенек. Вот ты и упустил всю фортуну свою! Упусти-ил!
Еще издали можно
было легко отличить кабак по той пестрой кучке народа, которая
стояла и галдела перед крылечком…
И они прошли в кабачную горницу, расселись в уголку перед столиком и спросили себе полуштоф. Перед стойкой, за которой восседала плотная солдатка-кабатчица в пестрых ситцах,
стояла кучка мужиков, с которыми вершил дело захмелевший кулак в синей чуйке немецкого сукна. Речь шла насчет пшеницы. По-видимому, только что сейчас совершено
было между ними рукобитье и теперь запивались магарычи. Свитка достал из котомки гармонику и заиграл на ней развеселую песню.
—
Постой, братцы! — перекрикивая всех, вмешался Иван Шишкин. — Чем по-пустому толковать, так лучше настоящее дело! Пускай всяк видит и судит. Вот что, братцы: как
были мы под Новодевичьим, так при нас там вот какую грамоту читали и раздавали народу. Одна и на нашу долю досталася… Прислушайте-ко, пожалуйста!
Через час беглецы очутились уже верст за семь. Конь
был вконец заморен и не мог уже двинуться с места. Они его покинули в кустах, вместе с тележкой, и покрались кустами же вдоль по берегу. Теперь опасность погони несколько миновала. На счастие их, неподалеку от берега
стояла на воде рыбачья душегубка, и в ней мальчишка какой-то удил рыбу. Они криком стали звать его. Рыбак подчалил, беглецы прыгнули в лодку и за гривенник, без излишних торгов и разговоров, перебрались на левый берег, в Самарскую губернию.
Церковь
была полнехонька, без различия каких бы то ни
было каст и сословий. Между народом, поближе к кафедре, затершись в одном уголке,
стоял Феликс Подвиляньский вместе с доктором Яроцем. Оба решились выстоять всю службу, чтобы самолично
быть свидетелями того, что произойдет сегодня. Они тоже ожидали чего-то…
В воздухе
было тихо и тепло. Порою легкий ветерок с Заволжья приносил воздушною струею свежий запах воды и степных весенних трав.
Стояли последние дни мая.
Несмотря на ранний час утра, табачный дым уже
стоял коромыслом и не один десяток молодых звучных голосов кричал и надседался, что
есть мочи, горячо стараясь перекричать всех остальных, чтобы подать свое личное мнение в каком-то общем споре.
23-го сентября, в субботу, с утра еще в сборной зале
стояла огромная толпа. На дверях этой залы
была вывешена прокламация, которая потом висела беспрепятственно в течение шести часов сряду. Ни единая душа из начальства, по примеру предыдущих дней, не появлялась даже в виду студентов.
Пять, шесть олигархов, тиранов, подлых, крадущих, отравляющих рабов, желающих
быть господами; они теперь выворачивают только тулупы, чтобы пугать нас, как малых детей, и чтоб еще более уподобиться своей братии — зверям, но бояться их нечего,
стоит только пикнуть, что мы не боимся; потом против нас несколько тысяч штыков, которых не смеют направить против нас.
25-го числа, в понедельник утром, придя по обыкновению на лекции, Хвалынцев
был остановлен перед запертою дверью университета, около которой
стояла все более и более прибывавшая кучка молодежи.
— Ах, трусы, трусы! — злобно и презрительно ворчал себе сквозь зубы Василий Свитка; — и тут
постоять за себя не могут!.. «А для довершения эффекта хорошо, кабы разик горошком хватили», подумал он; «последствия, даст Бог,
были бы добрые… поднялось бы скорей».
Между тем студенты снова собрались на университетском дворе. Когда они подходили к цели своего путешествия, то увидели, что на площади, между университетом и академией, уже
был отряд жандармов. За университетом тоже
стояли солдаты, спешно вызванные из казарм Финляндского полка.
— То-то же и
есть! — не без самодовольствия отозвался Свитка. — На товарищей имеет влияние. Когда все думали, что
будут стрелять, он
стоял рядом со мною, ну, и он
был один из немногих, которые нисколько не смутились… напротив, без излишнего азарта, совсем спокойно пристыдил товарищей, и те оправились… Да, да, имеет влияние!.. И в то же время на сознательное увлечение способен.
— Н-да-с, я вам скажу, пришли времена! — со вздохом начал он вполголоса, подозрительно и сурово озираясь во все стороны. — Знаете ли что, будемте-ка лучше говорить потише, а то ведь здесь, поди-ка, и стены уши имеют… Все, везде, повсюду, весь Петербург
стоит и подслушивает… весь Петербург! Я вам скажу, то
есть на каждом шагу, повсюду-с!.. Что ни тумба, то шпион, что ни фонарь, то полицейский!
— Послушайте, Константин Семенович! — решительно подняла, наконец, она на него свои глаза. — Хоть это все и мерзость, и глупость, но… мне кажется, оставлять без внимания такие вещи не должно. Ваше имя, ваша честь должны
стоять слишком высоко! Они не должны ни минуты оставаться под какой бы то ни
было тенью!
— Дело не невозможное, — пожал плечами Лесницкий, снова скаля большие, редкие зубы, —
стоит влюбиться в другую. Оно, конечно, мудрено немного, потому — тут нужен и случай, и время. Но… можно найти и то, и другое. У нас уже
есть свой маленький план, и если вы нам поможете, — даст Бог, —
будет и удача.
Теперь он вспомнил очень ясно, что подле Свитки
стоял именно капитан Чарыковский, крикнувший вместе с другими офицерами на полицейского, когда тот схватил за шиворот Хвалынцева; а тот блондин чиновник, в распахнутом бобровом пальто, с орденом на шее,
был не кто иной, как Иосиф Игнатьевич Колтышко.
Эти соображения студента
были прерваны шорохом и легким свистом шелкового женского платья. Хвалынцев поднял глаза — на пороге
стояла женщина, вся в черном. Колтышко предупредительно бросился к ней навстречу и, с видом глубокой почтительности, подал руку.
— Где?.. А, вы сомневаетесь!.. Я скажу вам где! Хоть бы в Варшаве… Боже мой!.. Как сейчас помню… это
было только семь месяцев назад… На Зигмунтовой площади, пред замком,
стояли тысячи народа… Я тут же, в одном из домов, глядела с балкона… Вечер уж
был, темно становилось; солдаты ваши
стояли против народа; в этот день они наш крест изломали… и вдруг раздались выстрелы… Помню только какой-то глухой удар и больше ничего, потому что упала замертво.
Он
стоял, как онемелый, как зачарованный, только внутренняя дрожь пробегала по всему телу, да слезы, иными мгновеньями, готовы
были хлынуть.
—
Постойте… Дайте опомниться… Отчего вы раньше никогда не
пели?
Одним словом, это
был самый деятельный участник предприятия, и имя его недаром
стояло на вывеске.