Неточные совпадения
Окна помещичьего дома — немые
и темные Бог
весть с коих пор — тоже осветились, точно как в те умершие старые годы, когда там ликовала широкая барская жизнь.
По всему граду Славнобубенску ходили темные
и дикие
вести о снежковских происшествиях,
и, можно сказать, с каждой минутой слухи
и вести эти росли, ширились
и становились все темнее, все дичее
и нелепее.
Частный озабоченно
и недоумело поднял голову
и, внюхиваясь,
поводил впереди себя носом. Гимназисты фыркали в кулак, а компания Полоярова корчила серьезные мины
и кусала губы, чтобы вконец не расхохотаться.
Вдруг подожженный частный обернулся
и поймал школьника на месте: тотчас же он его цап за руку
и кивнул своему помощнику. Но так как помощник не замечал начальничьего кивка, то частный самолично
повел мальчугана из церкви.
Действительно, двое городовых, поспешившие наконец на призыв частного, подхватили мальчугана за руки
и всем своим наличным полицейским составом
повели его вон из церкви, несмотря на осаждавшую их публику. Значительная кучка этой публики пошла вместе с ними считаться на воздух с частным приставом
и выручать пойманного школьника.
— Что-с? Пшецыньского? — слегка прищурился на него старик. — Я, сударь мой, турка не пугался, черкеса не пугался, да англичанина с французом не испугался, так уж вашего-то Пшецыньского мне
и Бог да
и совесть бояться не
велели! А песню-то вы все-таки не пойте!
Несколько раз мимо его промелькнула горничная; дежурный чиновник промчался куда-то; гувернантка
повела на прогулку пару детей madame Гржиб, а майор все ждет себе, оправляясь да покрякивая при проходе каждого лица,
и все с надеждой устремляет взоры на дверь, ведущую в покой губернаторши.
— Эка штука три рубля! — говорил он фыркая
и задирая голову. — Оттого
и сочувствует, что у Петра Петровича
и у самого-то преподавание-то идет почитай что на тех же самых жандармственных принципах; а небойсь, кабы мы
вели эту школу, так нам бы кукиш с маслом прислал! Эта присылка только еще больше все дело компрометирует.
Весь Славнобубенск встрепенулся
и оживился при
вести о благородном спектакле, а в Славнобубенске
вести разлетаются с непомерною быстротою.
У княжон необходимо есть князь-papа
и княгиня-maman; был у них
и князь-дедушка, которого они знают только по закоптелому фамильному портрету
и который был очень богат
и очень знатен, но жизнь
вел чересчур уже на широкую ногу
и потому оставил князю-papа очень маленькое наследство, а князь-papа, служивший некогда в гусарах, постарался наследство это сделать еще менее, так что шестерик княжон, в сущности, причитается к лику бедных невест,
и две старшие княжны наверное уже на всю свою жизнь останутся невестами неневестными.
Купец Ласточкин действительно не возжелал отпустить им материи, а madame Oiseau [Мадам Вуазо (фр.).] не бралась шить
и ставить приклад, но княжны заявили о своем слезном горе Констанции Александровне, —
и ее превосходительство в ту же минуту откомандировала Шписса к непокорному невеже Ласточкину, с приказанием немедленно отпустить подобающее количество разных материй, по приложенному реестру княжон, а модистку Oiseau
велела позвать к себе, переговорила с нею о чем-то наедине —
и madame Oiseau в три дня пошила костюмы на весь шестерик.
Устинов помог ему подняться с тумбы
и под руку
повел по улице. Старик видимо ослабел
и даже слегка пошатывался.
Он прошел несколько раз по аллее, все ожидая, что вот-вот кто-нибудь сейчас подойдет к нему, дотронется легонько до плеча, шепнет какое-то условное, таинственное слово
и поведет за собою,
и приведет куда-то,
и там будут они,
и он всех их увидит,
и начнут они сейчас «дело делать»…
— Потому
и забота, что он — добродетельный человек
и хочет, чтобы все вольные были. Вот, сказывают,
и поляков тоже ослободить
велел.
«Полагаясь на верность народа нашего, — продолжал Шишкин, весьма подбодренный сочувственным отношением слушателей, — Я признал за благо для облегчения края упразднить армию Нашу! Мы отныне впредь
и навсегда освобождаем Наших любезных верноподданных от всякого рода наборов
и повинностей рекрутских; затем, солдатам армии Нашей
повелеваем возвратиться на места их родины».
«Уплата подушных окладов, имевших назначением содержание столь многочисленной армии, со дня издания Манифеста, отменяется. Всем солдатам, возвращающимся из службы, также всем дворовым людям, фабричным
и мещанам
повелеваем дать без всякого возмездия надел земли из казенных дач обширной Империи Нашей».
«Всякий объясняющий противное
и не исполняющий Монаршей воли Нашей есть враг наш. Уповаем, что преданность народа оградит престол Наш от покушений злонамеренных людей, не оправдавших Наше Монаршее доверие.
Повелеваем всем подданным Нашим верить одному Нашему Монаршему слову».
И вдруг теперь по городу Славнобубенску быстро пронеслась
весть, что владыка покидает свою кафедру, на которой честно служил столько лет,
и что он переводится на дальний север, в другое епископство.
Владыка уезжал почти нищим. Весь небольшой капитал, скопленный им из своего жалованья, около пяти тысяч, он пожертвовал на богадельню, больницы
и народные школы своей бывшей епархии.
Весть об этом пожертвовании как-то успела разнестись между предстоящими еще во время литургии, —
и это бескорыстие еще более возвысило владыку в глазах покидаемой паствы.
Она не забыла своего обещания, она помнит его,
велела ему очень, очень кланяться», — Хвалынцев еще
и еще раз перечел это место из устиновского письма.
Русский народ издавна отличался долготерпением. Били нас татары — мы молчали просто, били цари — молчали
и кланялись, теперь бьют немцы — мы молчим
и уважаем их… Прогресс!.. Да в самом деле, что нам за охота заваривать серьезную кашу? Мы ведь широкие натуры, готовые на грязные полицейские скандальчики под пьяную руку. Это только там, где-то на Западе, есть такие души, которых
ведет на подвиги одно пустое слово — la gloire [Слава (фр.).].
Теперь нам запрещают решительно все, позволяют нам сидеть скромно на скамьях, слушать цензурованные страхом лекции,
вести себя прилично, как следует в классе,
и требуют не рассуждать, слышите ли — не рассуждать! Ха, ха, ха!»
Между тем
весть об этом происшествии быстро разнеслась по городу. Толпы народа всех званий, возрастов
и состояний затопили близлежащие улицы. Многие провожали это шествие, многие ограничивались простым любопытным глазеньем. Везде шли самые разноречивые толки. В иных кучках выражали сочувствие студентам, в других сочувствие полиции.
— Мы порешили еще на сеймике инициативу предоставить русским, а самим отнюдь не выдвигаться. Быть в толпе — дело другое. Мы честно были в толпе
и честно
вели себя, но в вожаки — а ни Боже мой!
— Обособляющие элементы, это… это, как бы вам сказать… Велите-ка прежде дать мне еще водки рюмку, а потом
и обособляющие элементы пойдут у нас!
Некоторые вестовщики распространяли, под рукой, слухи, будто студентов в крепости пытают, что их будут ссылать в Сибирь, расстреливать,
и много еще подобных нелепостей,
и эти последние нелепости, точно так же, как
и вести основательные, находили-таки свое приложение в некоторых сферах общества
и распространялись даже усерднее
и скорее, чем известия более положительного
и разумного свойства.
— Ну, вот видите, я говорил вам, что вы еще не совсем спокойны. Оно так
и есть! — полусмеясь, заметил Свитка. — Ложитесь-ка лучше опять,
и пейте,
и курите,
и ведите беседу, как подобает мужу мудрому.
Он понял, что сделал промах, заговорив с Хвалынцевым о предстоящем ему знакомстве
и ведя весь последующий разговор.
— Пойдемте, я вас познакомлю с моими гостями, — сказал он, взяв его под руку,
и повел в кабинет.
Эти чиновники — Бог
весть: может,
и да, а может,
и нет; а вернее, что нет.
После обеда,
ведя ее в гостиную, Колтышко наклонился к ней
и тихо спросил...
Они отправились в наемной карете. У Владимирской графиня указала остановиться пред подъездом одного большого дома. Хвалынцев
повел ее в третий этаж по освещенной лестнице
и остановился перед дверью, с медною доской, на которой было написано: «графиня Цезарина Фердинандовна Маржецкая».
— Мое «но», говорю вам, — сомнение в самом себе, в своих силах. Чем могу я быть полезен? чтó могу сделать для дела? Социальное положение мое слишком еще маленькое, средства тоже не Бог
весть какие; подготовки к делу ни малейшей! Вы назвали меня солистом, но вот именно солиста-то в себе я
и не чувствую, а быть трутнем, как подумаю хорошенько, уж нет ровно никакой охоты.
Затем вот что: все дела
ведите более на словах, а не на бумаге, чтобы никаких улик не оставалось, а если иногда необходимость
и заставит писать, то старайтесь выражаться как-нибудь иносказательно или намеками, но никогда не высказывайтесь открыто
и прямо.
Но это нечестно, да
и к чему ж оно
поведет в конце концов-то?
Осудить себя за чувство к Цезарине, задушить его, выгнать его вон из сердца, — но опять-таки возможно ли это, когда это чувство, Бог
весть как
и когда, незаметно
и невольно, но так могуче овладело им, когда из-за него он всю будущность, всю жизнь свою поставил уже на карту, когда бесповоротно сказано себе: «aut Caesar, aut nihil», когда наконец
и теперь, после этой записки, после всех колючих укоров совести, после сознания своей неправоты, это проклятое чувство наперекор всему —
и рассудку,
и долгу,
и совести, — вот так
и взмывает его душу, как птицу в ясную высь, в неизвестную даль
и все заглушает, все уничтожает собою.
Ей уже чудилось, что Хвалынцев убит, не то изранен, не то сидит теперь в Петропавловских казематах,
и Бог
весть как
и насколько продлится его заключение
и что-то еще будет потом? чем-то все это кончится?..
Чем бы ни казался ей порою Хвалынцев, она понимала, чувствовала
и, так сказать, со всею внутреннею осязательностью души ощущала, что все-таки любит,
и любит не переставая, не умаляясь в своем, Бог
весть почему, глубоком
и сильном чувстве.
Он
и теперь
вел жизнь самую суровую, исполненную всяческих,
и вольных
и невольных, лишений.
Эта общая комната, хотя в ней
и сидело теперь несколько человек, все почему-то невольно напоминала какой-то нежилой покой: совершенно голые стены, голые окна, из которых в одном только висела, Бог
весть для чего, коленкоровая штора, у стен в беспорядке приткнулись несколько плетеных стульев, в одном углу валялись какие-то вещи, что-то вроде столовой да кухонной посуды, какие-то картонки, какая-то литография в запыленной рамке, сухая трава какая-то в бумажном тюричке, ножка от сломанного кресла…
Они, под прикрытием большого самовара, уселись себе совершенно отдельной группой
и вели свои разговоры, не обращая ни малейшего внимания на прочих.
Вместо того, чтобы
вести к разоблачению мистификации
и предрассудков, он этой картиной еще более запугивает простое воображение, оказывает услугу невежеству
и клерикальным эксплуататорам!
Нюточка заперлась на ключ, с твердым намерением завтра же выбраться вон из этой трущобы, но веселые соседи то
и дело стучали к ней в дверь, которая
вела к ним из ее комнаты, просовывали в замочную скважину гусиное перышко, прикладывали глаз к щелке, сопровождая все это бесконечными двусмысленностями
и циническою бранью на ее упорство.
В одной комнате помещается, например, диван,
и только; в другой — Бог
весть для чего стоит трюмо в одном углу, а в другом кожаное кресло; в третьей стол да комод
и тюфяк на полу: это комната маленького Анцыфрика; четвертая меблирована одними только стульями; в пятой ровно ничего нет —
и вот все в этом роде, а комнат между тем много.
Вдовушка же Сусанна должна была разливать всем чай
и вести счет белью, а для возложения на нее такой, сравнительно, весьма легкой обязанности у Полоярова имелись свои особые причины
и соображения, которым остальные члены мало противоречили,
и то лишь по присущей им страсти противоречить.
А тут, между тем, то
и дело в прихожей звонки раздаются: то к тому, то к другому посетители являются, гости, которые вообще не были стесняемы временем своего появления, а также
и особы вроде дворника, водовоза, лавочника со счетом,
и эта последняя публика прет все больше к администратору Полоярову, а Полояров, по большей части, дома не сказывается
и велит всем отказывать либо же утешать их тем, что поехал в редакцию деньги за статьи получать.
Бравый Бейгуш все чаще
и чаще показывался в коммуне
и, не обращая на кузена ни малейшего внимания, открыто
вел свою атаку на вдовушку Сусанну.
Скорее сбыть ребенка с рук было прямым его расчетом: ребенок этот — как ни вертись — являлся прямой уликой таких отношений, расплатою за которые может последовать законный брак, особенно если старый майор настойчиво
и формально
поведет дело.
«А черт его знает, может,
и поведет!» — думал себе Полояров
и порешил во что бы то ни стало избавиться от явной улики.
Сделай ту же самую мерзость гвардейский офицер, маменькин сынок
и вообще всяк, кого они пошлецом обзывают — все Полояровы в набат забьют, тенденциозную
повесть напишут, с гражданской скорбью, с цивическим негодованием
и уж как чувствительно выставят «несчастную жертву» пошлеца!