Неточные совпадения
Я, кажется, чувствовал, что «один в лесу» — это, в сущности, страшно, но,
как заколдованный, не мог
ни двинуться,
ни произнести звука и только слушал то тихий свист, то звон, то смутный говор и вздохи леса, сливавшиеся в протяжную, глубокую, нескончаемую и осмысленную гармонию, в которой улавливались одновременно и общий гул, и отдельные голоса живых гигантов, и колыхания, и тихие поскрипывания красных стволов…
Восстановить свои потомственно — дворянские права отец никогда не стремился, и, когда он умер, мы оказались «сыновьями надворного советника», с правами беспоместного служилого дворянства, без всяких реальных связей с дворянской средой, да, кажется, и с
какой бы то
ни было другой.
А так
как при этом мы весь день проводили, невзирая
ни на
какую погоду, на воздухе, почти без всякого надзора, то вскоре даже мнительность отца уступила перед нашим неизменно цветущим видом и неуязвимостью…
Как бы то
ни было, опыт больше не возобновлялся…
После похорон некоторое время во дворе толковали, что ночью видели старого «коморника»,
как при жизни, хлопотавшим по хозяйству. Это опять была с его стороны странность, потому что прежде он всегда хлопотал по хозяйству днем… Но в то время, кажется, если бы я встретил старика где-нибудь на дворе, в саду или у конюшни, то, вероятно, не очень бы удивился, а только, пожалуй, спросил бы объяснения его странного и
ни с чем несообразного поведения, после того
как я его «не укараулил»…
Как это
ни странно, я
как будто видел их в довольно-таки грязном углу между сараем и забором.
Но, во всяком случае, это обстоятельство делало нового пришельца предметом интересным, так
как мы видела разных мальчиков, а купленных мальчиков еще не видели
ни разу.
Как бы то
ни было, наряду с деревней, темной и враждебной, откуда ждали какой-то неведомой грозы, в моем воображении существовала уже и другая. А фигура вымышленного Фомки стала мне прямо дорогой и близкой.
Я не знал
ни того,
ни другого языка, и
как только заговорил по — польски, — на моей шее очутилась веревочка с привешенной к ней изрядной толщины дубовой линейкой.
Все это усиливало общее возбуждение и, конечно, отражалось даже на детских душах… А так
как я тогда не был
ни русским,
ни поляком или, вернее, был и тем, и другим, то отражения этих волнений неслись над моей душой,
как тени бесформенных облаков, гонимых бурным ветром.
Он одевался так,
как никто не одевался
ни в городе,
ни в деревне.
Как бы то
ни было, теперь он служил архивариусом, получал восемь рублей в месяц, ходит в засаленном костюме, вид имел не то высокомерный, не то унылый и в общем — сильно потертый.
Стихийность, незыблемость, недоступность для
какой бы то
ни было критики распространялась сверху, от царя, очень широко, вплоть до генерал — губернатора, даже, пожалуй, до губернатора…
Я глядел на нее и не мог вспомнить
ни названий,
ни того,
какой из этих кружков знаменит лесной торговлей, а
какой торгует шерстью и салом.
Это было что-то вроде обета. Я обозревал весь известный мне мирок. Он был невелик, и мне было не трудно распределить в нем истину и заблуждение. Вера — это разумное, спокойное настроение отца. Неверие или смешно,
как у капитана, или сухо и неприятно,
как у молодого медика. О сомнении, которое остановить труднее, чем было Иисусу Навину остановить движение миров, — я не имел тогда
ни малейшего понятия. В моем мирке оно не занимало никакого места.
В церковь я ходил охотно, только попросил позволения посещать не собор, где ученики стоят рядами под надзором начальства, а ближнюю церковь св. Пантелеймона. Тут, стоя невдалеке от отца, я старался уловить настоящее молитвенное настроение, и это удавалось чаще, чем где бы то
ни было впоследствии. Я следил за литургией по маленькому требнику. Молитвенный шелест толпы подхватывал и меня, какое-то широкое общее настроение уносило, баюкая,
как плавная река. И я не замечал времени…
Когда вошел Тысс и, не говоря
ни слова, окинул класс своим серьезным и
как будто скучающим взглядом, нам было стыдно.
Если курица какого-нибудь пана Кунцевича попадала в огород Антония, она, во — первых, исчезала, а во — вторых, начинался иск о потраве. Если, наоборот, свинья Банькевича забиралась в соседний огород, — это было еще хуже.
Как бы почтительно
ни выпроводил ее бедный Кунцевич, — все-таки оказывалось, что у нее перебита нога, проколот бок или
каким иным способом она потерпела урон в своем здоровье, что влекло опять уголовные и гражданские иски. Соседи дрожали и откупались.
— А! Мужик так мужик и есть!
Как волка
ни корми, — все в лес глядит.
Вернувшись,
ни Кароль,
ни его спутник ничего не сказали капитану о встрече, и он узнал о ней стороной. Он был человек храбрый. Угрозы не пугали его, но умолчание Кароля он затаил глубоко в душе
как измену. В обычное время он с мужиками обращался лучше других, и мужики отчасти выделяли его из рядов ненавидимого и презираемого панства. Теперь он теснее сошелся с шляхтой и даже простил поджигателя Банькевича.
Но «
как волка
ни корми — он глядит в лес».
Несмотря на экстренно некрасивую наружность, годам к двадцати Антось выработался в настоящего деревенского ловеласа. Из самого своего безобразия он сделал орудие своеобразного грубоватого юмора. Кроме того, женское сердце чутко, и деревенские красавицы разгадали, вероятно, сердце артиста под грубой оболочкой.
Как бы то
ни было, со своими шутками и скрипицей Антось стал душой общества на вечерницах.
Дня через три в гимназию пришла из города весть: нового учителя видели пьяным… Меня что-то кольнуло в сердце. Следующий урок он пропустил. Одни говорили язвительно: с «похмелья», другие — что устраивается на квартире.
Как бы то
ни было, у всех шевельнулось чувство разочарования, когда на пороге, с журналом в руках, явился опять Степан Яковлевич для «выразительного» чтения.
Как бы то
ни было, но даже я, читавший сравнительно много, хотя беспорядочно и случайно, знавший уже «Трех мушкетеров», «Графа Монте — Кристо» и даже «Вечного Жида» Евгения Сю, — Гоголя, Тургенева, Достоевского, Гончарова и Писемского знал лишь по некоторым, случайно попадавшимся рассказам.
Я все еще не знал
ни Писарева,
ни Дарвина,
ни физиологии и ловил только отрывки, вылетавшие,
как искры, из рассуждений и споров старшей молодежи.
Я, конечно, ничего
ни с кем не говорил, но отец с матерью что-то заметили и без меня. Они тихо говорили между собой о «пане Александре», и в тоне их было слышно искреннее сожаление и озабоченность. Кажется, однако, что на этот раз Бродский успел справиться со своим недугом, и таким пьяным,
как других письмоводителей, я его не видел. Но все же при всей детской беспечности я чувствовал, что и моего нового друга сторожит какая-то тяжелая и опасная драма.
То было ощущение, усиленное сном, но вызванное реальным событием — разлукой с живым и любимым человеком.
Как это
ни странно, но такое же ощущение, яркое и сильное, мне пришлось раз испытать по поводу совершенно фантастического сна.
Мальчик оставался все тем же медвежонком, смотрел так же искоса не то угрюмо, не то насмешливо и, видимо, предоставлял мосье Одифре делать с собой что угодно, нимало не намереваясь оказывать ему в этих облагораживающих усилиях
какое бы то
ни было содействие…
Эта короткая фраза ударила меня, точно острие ножа. Я сразу почувствовал,
как поверхностны и ничтожны были мои надежды: я не мог
ни так танцовать,
ни так кланяться,
ни так подавать руку: это был прирожденный талант, а у меня — только старательность жалкой посредственности. Значит… Я неизбежно обману ее ожидания, вернее, — она уже видит, что во мне ошиблась.
Неточные совпадения
Ответа нет. Он вновь посланье: // Второму, третьему письму // Ответа нет. В одно собранье // Он едет; лишь вошел… ему // Она навстречу.
Как сурова! // Его не видят, с ним
ни слова; // У!
как теперь окружена // Крещенским холодом она! //
Как удержать негодованье // Уста упрямые хотят! // Вперил Онегин зоркий взгляд: // Где, где смятенье, состраданье? // Где пятна слез?.. Их нет, их нет! // На сем лице лишь гнева след…
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы
ни было, гляди… // В той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Мне памятно другое время! // В заветных иногда мечтах // Держу я счастливое стремя… // И ножку чувствую в руках; // Опять кипит воображенье, // Опять ее прикосновенье // Зажгло в увядшем сердце кровь, // Опять тоска, опять любовь!.. // Но полно прославлять надменных // Болтливой лирою своей; // Они не стоят
ни страстей, //
Ни песен, ими вдохновенных: // Слова и взор волшебниц сих // Обманчивы…
как ножки их.
Но я не создан для блаженства; // Ему чужда душа моя; // Напрасны ваши совершенства: // Их вовсе недостоин я. // Поверьте (совесть в том порукой), // Супружество нам будет мукой. // Я, сколько
ни любил бы вас, // Привыкнув, разлюблю тотчас; // Начнете плакать: ваши слезы // Не тронут сердца моего, // А будут лишь бесить его. // Судите ж вы,
какие розы // Нам заготовит Гименей // И, может быть, на много дней.
Какие б чувства
ни таились // Тогда во мне — теперь их нет: // Они прошли иль изменились… // Мир вам, тревоги прошлых лет! // В ту пору мне казались нужны // Пустыни, волн края жемчужны, // И моря шум, и груды скал, // И гордой девы идеал, // И безыменные страданья… // Другие дни, другие сны; // Смирились вы, моей весны // Высокопарные мечтанья, // И в поэтический бокал // Воды я много подмешал.