Неточные совпадения
Аудиториум. Огромный, насквозь просолнечный полушар из стеклянных массивов. Циркулярные ряды благородно шарообразных, гладко остриженных голов. С легким замиранием сердца я огляделся кругом. Думаю, я искал: не блеснет ли где над голубыми волнами юниф розовый серп — милые
губы О. Вот чьи-то необычайно белые и острые зубы, похоже… нет, не то. Нынче вечером,
в 21, О придет ко мне — желание увидеть ее здесь было совершенно естественно.
Вот уже видны издали мутно-зеленые пятна — там, за Стеною. Затем легкое, невольное замирание сердца — вниз, вниз, вниз, как с крутой горы, — и мы у Древнего Дома. Все это странное, хрупкое, слепое сооружение одето кругом
в стеклянную скорлупу: иначе оно, конечно, давно бы уже рухнуло. У стеклянной двери — старуха, вся сморщенная, и особенно рот: одни складки, сборки,
губы уже ушли внутрь, рот как-то зарос — и было совсем невероятно, чтобы она заговорила. И все же заговорила.
Толстые
губы висели, лак
в глазах съело. R-13 вскочил, повернулся, уставился куда-то сквозь стену. Я смотрел на его крепко запертый чемоданчик и думал: что он сейчас там перебирает — у себя
в чемоданчике?
Площадь Куба. Шестьдесят шесть мощных концентрических кругов: трибуны. И шестьдесят шесть рядов: тихие светильники лиц, глаза, отражающие сияние небес — или, может быть, сияние Единого Государства. Алые, как кровь, цветы —
губы женщин. Нежные гирлянды детских лиц —
в первых рядах, близко к месту действия. Углубленная, строгая, готическая тишина.
Наверху, перед Ним — разгоревшиеся лица десяти женских нумеров, полуоткрытые от волнения
губы, колеблемые ветром цветы. [Конечно, из Ботанического Музея. Я лично не вижу
в цветах ничего красивого — как и во всем, что принадлежит к дикому миру, давно изгнанному зa Зеленую Стену. Красиво только разумное и полезное: машины, сапоги, формулы, пища и проч.]
Нестерпимо-сладкие
губы (я полагаю — это был вкус «ликера») — и
в меня влит глоток жгучего яда — и еще — и еще… Я отстегнулся от земли и самостоятельной планетой, неистово вращаясь, понесся вниз, вниз — по какой-то невычисленной орбите…
На углу
в белом тумане — кровь — разрез острым ножом —
губы.
Это были удостоверения, что мы — больны, что мы не можем явиться на работу. Я крал свою работу у Единого Государства, я — вор, я — под Машиной Благодетеля. Но это мне — далеко, равнодушно, как
в книге… Я взял листок, не колеблясь ни секунды; я — мои глаза,
губы, руки — я знал: так нужно.
Тяжелая, скрипучая, непрозрачная дверь закрылась, и тотчас же с болью раскрылось сердце широко — еще шире: — настежь. Ее
губы — мои, я пил, пил, отрывался, молча глядел
в распахнутые мне глаза — и опять…
Наконец! Наконец она рядом, здесь — и не все ли равно, где это «здесь». Знакомый, шафранно-желтый шелк, улыбка-укус, задернутые шторой глаза… У меня дрожат
губы, руки, колени — а
в голове глупейшая мысль...
Не помню, где мы свернули
в темноту — и
в темноте по ступеням вверх, без конца, молча. Я не видел, но знал: она шла так же, как и я, — с закрытыми глазами, слепая, закинув вверх голову, закусив
губы, — и слушала музыку: мою чуть слышную дрожь.
И — женский крик, на эстраду взмахнула прозрачными крыльями юнифа, подхватила ребенка —
губами —
в пухлую складочку на запястье, сдвинула на середину стола, спускается с эстрады. Во мне печатается: розовый — рожками книзу — полумесяц рта, налитые до краев синие блюдечки-глаза. Это — О. И я, как при чтении какой-нибудь стройной формулы, — вдруг ощущаю необходимость, закономерность этого ничтожного случая.
Секунду я смотрел на нее посторонне, как и все: она уже не была нумером — она была только человеком, она существовала только как метафизическая субстанция оскорбления, нанесенного Единому Государству. Но одно какое-то ее движение — заворачивая, она согнула бедра налево — и мне вдруг ясно: я знаю, я знаю это гибкое, как хлыст, тело — мои глаза, мои
губы, мои руки знают его, —
в тот момент я был
в этом совершенно уверен.
Я молчу. Я восторженно (и, вероятно, глупо) улыбаюсь, смотрю
в ее зрачки, перебегаю с одного на другой, и
в каждом из них вижу себя: я — крошечный, миллиметровый — заключен
в этих крошечных, радужных темницах. И затем опять — пчелы —
губы, сладкая боль цветения…
Да, именно, именно. Потому-то я и боюсь I, я борюсь с ней, я не хочу. Но почему же во мне рядом и «я не хочу» и «мне хочется»?
В том-то и ужас, что мне хочется опять этой вчерашней блаженной смерти.
В том-то и ужас, что даже теперь, когда логическая функция проинтегрирована, когда очевидно, что она неявно включает
в себя смерть, я все-таки хочу ее
губами, руками, грудью, каждым миллиметром…
И как на экране — где-то далеко внизу на секунду передо мной — побелевшие
губы О; прижатая к стене
в проходе, она стояла, загораживая свой живот сложенными накрест руками. И уже нет ее — смыта, или я забыл о ней, потому что…
Копья ресниц отодвигаются, пропускают меня внутрь — и… Как рассказать то, что со мною делает этот древний, нелепый, чудесный обряд, когда ее
губы касаются моих? Какой формулой выразить этот, все, кроме нее,
в душе выметающий вихрь? Да, да,
в душе — смейтесь, если хотите.
И вот я — с измятым, счастливым, скомканным, как после любовных объятий, телом — внизу, около самого камня. Солнце, голоса сверху — улыбка I. Какая-то золотоволосая и вся атласно-золотая, пахнущая травами женщина.
В руках у ней чаша, по-видимому, из дерева. Она отпивает красными
губами и подает мне, и я жадно, закрывши глаза, пью, чтоб залить огонь, — пью сладкие, колючие, холодные искры.
Я молчал. На лице у меня — что-то постороннее, оно мешало — и я никак не мог от этого освободиться. И вдруг неожиданно, еще синее сияя, она схватила мою руку — и у себя на руке я почувствовал ее
губы… Это — первый раз
в моей жизни. Это была какая-то неведомая мне до сих пор древняя ласка, и от нее — такой стыд и боль, что я (пожалуй, даже грубо) выдернул руку.
— Ага-а, — торжествующий затылок повернулся — я увидел того, исподлобного. Но
в нем теперь осталось от прежнего только одно какое-то заглавие, он как-то весь вылез из этого вечного своего подлобья, и на лице у него — около глаз, около
губ — пучками волос росли лучи, он улыбался.
Постепенно, как фотографический снимок
в проявителе, выступило ее лицо: щеки, белая полоска зубов,
губы. Встала, подошла к зеркальной двери шкафа.
Проститься с ней? Я двинул свои — чужие — ноги, задел стул — он упал ничком, мертвый, как там — у нее
в комнате.
Губы у нее были холодные — когда-то такой же холодный был пол вот здесь,
в моей комнате возле кровати.
Я узнал толстые, негрские и как будто даже сейчас еще брызжущие смехом
губы. Крепко зажмуривши глаза, он смеялся мне
в лицо. Секунда — я перешагнул через него и побежал — потому что я уже не мог, мне надо было сделать все скорее, иначе — я чувствовал — сломаюсь, прогнусь, как перегруженный рельс…