Неточные совпадения
Весь
этот день
я ходил по городу и искал себе квартиру.
Кстати:
мне всегда приятнее было обдумывать мои сочинения и мечтать, как они у
меня напишутся, чем в самом деле писать их, и, право,
это было не от лености.
Я очень хорошо помню, что сердце мое сжалось от какого-то неприятнейшего ощущения и
я сам не мог решить, какого рода было
это ощущение.
Я не мистик; в предчувствия и гаданья почти не верю; однако со
мною, как, может быть, и со всеми, случилось в жизни несколько происшествий, довольно необъяснимых. Например, хоть
этот старик: почему при тогдашней моей встрече с ним,
я тотчас почувствовал, что в тот же вечер со
мной случится что-то не совсем обыденное? Впрочем,
я был болен; а болезненные ощущения почти всегда бывают обманчивы.
И прежде, до
этой встречи, когда мы сходились с ним у Миллера, он всегда болезненно поражал
меня.
Большие, но тусклые глаза его, вставленные в какие-то синие круги, всегда глядели прямо перед собою, никогда в сторону и никогда ничего не видя, —
я в
этом уверен.
Я это несколько раз замечал.
Во-первых, с виду она была так стара, как не бывают никакие собаки, а во-вторых, отчего же
мне, с первого раза, как
я ее увидал, тотчас же пришло в голову, что
эта собака не может быть такая, как все собаки; что она — собака необыкновенная; что в ней непременно должно быть что-то фантастическое, заколдованное; что
это, может быть, какой-нибудь Мефистофель в собачьем виде и что судьба ее какими-то таинственными, неведомыми путами соединена с судьбою ее хозяина.
Неужели в самом деле
я здесь только для того, чтоб разглядывать
этого старика?» Досада взяла
меня.
— И что
мне за дело до всех
этих скучных немцев?
К чему
эта дешевая тревога из пустяков, которую
я замечаю в себе в последнее время и которая мешает жить и глядеть ясно на жизнь, о чем уже заметил
мне один глубокомысленный критик, с негодованием разбирая мою последнюю повесть?» Но, раздумывая и сетуя,
я все-таки оставался на месте, а между тем болезнь одолевала
меня все более и более, и
мне наконец стало жаль оставить теплую комнату.
Случалось и
мне попадаться под
этот взгляд, бессмысленно упорный и ничего не различающий: ощущение было пренеприятное, даже невыносимое, и
я обыкновенно как можно скорее переменял место.
В
эту минуту жертвой старика был один маленький, кругленький и чрезвычайно опрятный немчик, со стоячими, туго накрахмаленными воротничками и с необыкновенно красным лицом, приезжий гость, купец из Риги, Адам Иваныч Шульц, как узнал
я после, короткий приятель Миллеру, но не знавший еще старика и многих из посетителей.
— Да,
я отлично сделает шушель, — скромно подхватил сам гер Кригер, выступая на первый план.
Это был длинный, худощавый и добродетельный немец с рыжими клочковатыми волосами и очками на горбатом носу.
— Вы живете на Васильевском? Но вы не туда пошли;
это будет налево, а не направо.
Я вас сейчас довезу…
Старик не двигался.
Я взял его за руку; рука упала, как мертвая.
Я взглянул ему в лицо, дотронулся до него — он был уже мертвый.
Мне казалось, что все
это происходит во сне.
Это приключение стоило
мне больших хлопот, в продолжение которых прошла сама собою моя лихорадка.
В
эти дни между другими хлопотами
я ходил на Васильевский остров, в Шестую линию, и только придя туда, усмехнулся сам над собою: что мог
я увидать в Шестой линии, кроме ряда обыкновенных домов?
Вспоминается
мне невольно и беспрерывно весь
этот тяжелый, последний год моей жизни.
Хочу теперь все записать, и, если б
я не изобрел себе
этого занятия,
мне кажется,
я бы умер с тоски.
Все
эти прошедшие впечатления волнуют иногда
меня до боли, до муки.
Еще и теперь
я не могу вспомнить
эту повесть без какого-то странного сердечного движения, и когда
я, год тому назад, припомнил Наташе две первые строчки: «Альфонс, герой моей повести, родился в Португалии; дон Рамир, его отец» и т. д.,
я чуть не заплакал.
Впрочем, тотчас же спохватилась (
я помню
это) и для моего утешения сама принялась вспоминать про старое.
Славный был
этот вечер; мы все перебрали: и то, когда
меня отсылали в губернский город в пансион, — господи, как она тогда плакала! — и нашу последнюю разлуку, когда
я уже навсегда расставался с Васильевским.
Впрочем, здесь
я нахожу необходимым упомянуть о некоторых особенных подробностях из жизни
этого князя Валковского, отчасти одного из главнейших лиц моего рассказа.
Я написал об
этом к Ихменевым, а также и о том, что князь очень любит своего сына, балует его, рассчитывает уже и теперь его будущность.
Итак, Ихменевы переехали в Петербург. Не стану описывать мою встречу с Наташей после такой долгой разлуки. Во все
эти четыре года
я не забывал ее никогда. Конечно,
я сам не понимал вполне того чувства, с которым вспоминал о ней; но когда мы вновь свиделись,
я скоро догадался, что она суждена
мне судьбою.
Сначала, в первые дни после их приезда,
мне все казалось, что она как-то мало развилась в
эти годы, совсем как будто не переменилась и осталась такой же девочкой, как и была до нашей разлуки.
Но потом каждый день
я угадывал в ней что-нибудь новое, до тех пор
мне совсем незнакомое, как будто нарочно скрытое от
меня, как будто девушка нарочно от
меня пряталась, — и что за наслаждение было
это отгадывание!
У Ихменевых
я об
этом ничего не говорил; они же чуть со
мной не поссорились за то, что
я живу праздно, то есть не служу и не стараюсь приискать себе места.
Если
я был счастлив когда-нибудь, то
это даже и не во время первых упоительных минут моего успеха, а тогда, когда еще
я не читал и не показывал никому моей рукописи: в те долгие ночи, среди восторженных надежд и мечтаний и страстной любви к труду; когда
я сжился с моей фантазией, с лицами, которых сам создал, как с родными, как будто с действительно существующими; любил их, радовался и печалился с ними, а подчас даже и плакал самыми искренними слезами над незатейливым героем моим.
Каждый день создавал он для
меня новые карьеры и планы, и чего-чего не было в
этих планах!
Я заметил, что подобные сомнения и все
эти щекотливые вопросы приходили к нему всего чаще в сумерки (так памятны
мне все подробности и все то золотое время!). В сумерки наш старик всегда становился как-то особенно нервен, впечатлителен и мнителен. Мы с Наташей уж знали
это и заранее посмеивались.
— Гм! вот она какая восторженная, — проговорил старик, пораженный поступком дочери, —
это ничего, впрочем,
это хорошо, хорошо, благородный порыв! Она добрая девушка… — бормотал он, смотря вскользь на жену, как будто желая оправдать Наташу, а вместе с тем почему-то желая оправдать и
меня.
Роднее как-то оно; как будто со
мной самим все
это случилось.
Ну, положим, хоть и писатель; а
я вот что хотел сказать: камергером, конечно, не сделают за то, что роман сочинил; об
этом и думать нечего; а все-таки можно в люди пройти; ну сделаться каким-нибудь там атташе.
— А
эта все надо
мной подсмеивается! — вскричал старик, с восторгом смотря на Наташу, у которой разгорелись щечки, а глазки весело сияли, как звездочки. —
Я, детки, кажется, и вправду далеко зашел, в Альнаскары записался; и всегда-то
я был такой… а только знаешь, Ваня, смотрю
я на тебя: какой-то ты у нас совсем простой…
Эдак, знаешь, бледные они, говорят, бывают, поэты-то, ну и с волосами такими, и в глазах эдак что-то… знаешь, там Гете какой-нибудь или проч.…
я это в «Аббаддонне» читал… а что?
Ну, лицо не лицо, —
это ведь не велика беда, лицо-то; для
меня и твое хорошо, и очень нравится…
— А вот что
я скажу тебе, Ваня, — решил старик, надумавшись, —
я и сам
это видел, заметил и, признаюсь, даже обрадовался, что ты и Наташа… ну, да чего тут!
Ты, положим, талант, даже замечательный талант… ну, не гений, как об тебе там сперва прокричали, а так, просто талант (
я еще вот сегодня читал на тебя
эту критику в «Трутне»; слишком уж там тебя худо третируют: ну да ведь
это что ж за газета!).
Но не оттого закружилась у
меня тогда голова и тосковало сердце так, что
я десять раз подходил к их дверям и десять раз возвращался назад, прежде чем вошел, — не оттого, что не удалась
мне моя карьера и что не было у
меня еще ни славы, ни денег; не оттого, что
я еще не какой-нибудь «атташе» и далеко было до того, чтоб
меня послали для поправления здоровья в Италию; а оттого, что можно прожить десять лет в один год, и прожила в
этот год десять лет и моя Наташа.
Я знал, что их очень озабочивает в
эту минуту процесс с князем Валковским, повернувшийся для них не совсем хорошо, и что у них случились еще новые неприятности, расстроившие Николая Сергеича до болезни.
Вся история дошла до
меня в подробности, хотя
я, больной и убитый, все
это последнее время, недели три, у них не показывался и лежал у себя на квартире.
Но
я знал еще… нет!
я тогда еще только предчувствовал, знал, да не верил, что кроме
этой истории есть и у них теперь что-то, что должно беспокоить их больше всего на свете, и с мучительной тоской к ним приглядывался.
Меня точно тянуло к ним в
этот вечер!
Три недели как мы не видались.
Я глядел на нее с недоумением и страхом. Как переменилась она в три недели! Сердце мое защемило тоской, когда
я разглядел
эти впалые бледные щеки, губы, запекшиеся, как в лихорадке, и глаза, сверкавшие из-под длинных, темных ресниц горячечным огнем и какой-то страстной решимостью.
Но боже, как она была прекрасна! Никогда, ни прежде, ни после, не видал
я ее такою, как в
этот роковой день. Та ли, та ли
это Наташа, та ли
это девочка, которая, еще только год тому назад, не спускала с
меня глаз и, шевеля за
мною губками, слушала мой роман и которая так весело, так беспечно хохотала и шутила в тот вечер с отцом и со
мною за ужином? Та ли
это Наташа, которая там, в той комнате, наклонив головку и вся загоревшись румянцем, сказала
мне: да.
— Ничего, ничего,
это так…
я нездорова… — твердила она, задыхаясь от внутренних, подавленных слез.
Мы печально шли по набережной.
Я не мог говорить;
я соображал, размышлял и потерялся совершенно. Голова у
меня закружилась.
Мне казалось
это так безобразно, так невозможно!