Неточные совпадения
— Сочинение пишет! —
говорит он, бывало, ходя на цыпочках еще за две комнаты до кабинета Фомы Фомича. — Не знаю,
что именно, — прибавлял он с гордым и таинственным видом, — но, уж верно, брат, такая бурда… то есть в благородном смысле бурда. Для кого ясно, а для нас, брат, с
тобой такая кувыркалегия,
что… Кажется, о производительных силах каких-то пишет — сам
говорил. Это, верно, что-нибудь из политики. Да, грянет и его имя! Тогда и мы с
тобой через него прославимся. Он, брат, мне это сам
говорил…
— А
чего ты всю дорогу сычом сидел, слова со мной не сказал, — а?
Говоришь же в другие разы!
«Ах
ты, физик проклятый, думаю; полагаешь, я
тебе теплоух дался?» Терпел я, терпел, да и не утерпел, встал из-за стола да при все честном народе и бряк ему: «Согрешил я,
говорю, перед
тобой, Фома Фомич, благодетель; подумал было,
что ты благовоспитанный человек, а
ты, брат, выходишь такая же свинья, как и мы все», — сказал, да и вышел из-за стола, из-за самого пудинга: пудингом тогда обносили.
— Науками, братец, науками, вообще науками! Я вот только не могу сказать, какими именно, а только знаю,
что науками. Как про железные дороги
говорит! И знаешь, — прибавил дядя полушепотом, многозначительно прищуривая правый глаз, — немного эдак, вольных идей! Я заметил, особенно когда про семейное счастье заговорил… Вот жаль,
что я сам мало понял (времени не было), а то бы рассказал
тебе все как по нитке. И, вдобавок, благороднейших свойств человек! Я его пригласил к себе погостить. С часу на час ожидаю.
— Сережа!
ты в заблуждении; это клевета! — вскричал дядя, покраснев и ужасно сконфузившись. — Это они, дураки, не поняли,
что он им
говорил! Он только так… какой тут медный грош!.. А
тебе нечего про все поминать, горло драть, — продолжал дядя, с укоризною обращаясь к мужику, —
тебе ж, дураку, добра пожелали, а
ты не понимаешь, да и кричишь!
— Это он для произношения, Сережа, единственно для произношения, — проговорил дядя каким-то просительным голосом. — Он это сам
говорил,
что для произношения… Потом же тут случилась одна особенная история —
ты ее не знаешь, а потому и не можешь судить. Надо, братец, прежде вникнуть, а уж потом обвинять… Обвинять-то легко!
— Ну, а сказал
тебе, сколько до солнца верст? — вмешался дядя, вдруг оживляясь и весело мне подмигивая, как бы
говоря: «Вот посмотри-ка,
что будет!»
— Это, брат, еще ничего,
что ты вот
говоришь,
что можно сконфузиться.
— Ну, так я и ждал! — вскричал дядя, всплеснув руками. — Так я и думал! Ведь это он про
тебя, Сергей,
говорит,
что «ученый». Ну,
что теперь делать?
Сидел за столом — помню еще, подавали его любимый киселек со сливками, — молчал-молчал да как вскочит: «Обижают меня, обижают!» — «Да
чем же,
говорю,
тебя, Фома Фомич, обижают?» — «Вы теперь,
говорит, мною пренебрегаете; вы генералами теперь занимаетесь; вам теперь генералы дороже меня!» Ну, разумеется, я теперь все это вкратце
тебе передаю; так сказать, одну только сущность; но если бы
ты знал,
что он еще
говорил… словом, потряс всю мою душу!
— «
Чем же я
тебе докажу мое уважение, Фома Фомич?» — «А называйте,
говорит, меня целый день: ваше превосходительство; тогда и докажете уважение».
«
Что хочешь,
говорю, Фома, все для
тебя сделаю.
Мало того, сделаю все,
что тебе будет угодно, только откажись от генеральского сана!» — «Нет,
говорит, не помирюсь до тех пор, пока не скажут: ваше превосходительство!
— Вы слышали? — продолжал Фома, с торжеством обращаясь к Обноскину. — То ли еще услышите! Я пришел ему сделать экзамен. Есть, видите ли, Павел Семеныч, люди, которым желательно развратить и погубить этого жалкого идиота. Может быть, я строго сужу, ошибаюсь; но я
говорю из любви к человечеству. Он плясал сейчас самый неприличный из танцев. Никому здесь до этого нет и дела. Но вот сами послушайте. Отвечай:
что ты делал сейчас? отвечай же, отвечай немедленно — слышишь?
—
Что же
ты плясал? какой танец?
говори же!
— Да ведь
ты же сам, Фома,
говорил,
что мелодическое, — с тоскою произнес сконфуженный дядя.
Да я в людскую теперь не могу сойти: «француз
ты,
говорят, француз!» Нет, сударь, Фома Фомич, не один я, дурак, а уж и добрые люди начали
говорить в один голос,
что вы как есть злющий человек теперь стали, а
что барин наш перед вами все одно,
что малый ребенок;
что вы хоть породой и енаральский сын и сами, может, немного до енарала не дослужили, но такой злющий, как то есть должен быть настоящий фурий.
— Фома, но ведь я по дружбе
говорил тебе ты! — возопил дядя. — Я не знал,
что тебе неприятно… Боже мой! но если б я только знал…
— Это правда, Фома; я все это чувствую, — поддакнул растроганный дядя. — Но не во всем же и я виноват, Фома: так уж меня воспитали; с солдатами жил. А клянусь
тебе, Фома, и я умел чувствовать. Прощался с полком, так все гусары, весь мой дивизион, просто плакали,
говорили,
что такого, как я, не нажить!.. Я и подумал тогда,
что и я, может быть, еще не совсем человек погибший.
— Ах, Фома, я все время об этом только и думал; даже теперь, с
тобой говоря, об этом же думал. Я готов хоть до рассвета простоять перед ней на коленях. Но подумай, Фома,
чего же от меня и требуют? Ведь это несправедливо, ведь это жестоко, Фома! Будь великодушен вполне, осчастливь меня совершенно, подумай, реши, — и тогда… тогда… клянусь!..
— Фу
ты, боже мой, какой романтизм! — вскричал Мизинчиков, глядя на меня с неподдельным удивлением. — Впрочем, тут даже и не романтизм, а вы просто, кажется, не понимаете, в
чем дело. Вы
говорите,
что это неблагородно, а между тем все выгоды не на моей, а на ее стороне… Рассудите только!
— Эх, брат Григорий,
говорил я
тебе, — продолжал дядя, с укоризною посмотрев на Видоплясова, — сложили они, видишь, Сергей, какую-то пакость в рифму на его фамилию. Он ко мне, жалуется, просит, нельзя ли как-нибудь переменить его фамилию, и
что он давно уж страдал от неблагозвучия…
— Послушай, Григорий! ведь мне, братец, некогда, помилуй! — начал дядя каким-то просительным голосом, как будто боялся даже и Видоплясова. — Ну, рассуди, ну, где мне жалобами твоими теперь заниматься!
Ты говоришь,
что тебя опять они чем-то обидели? Ну, хорошо: вот
тебе честное слово даю,
что завтра все разберу, а теперь ступай с богом… Постой!
что Фома Фомич?
Можешь делать все,
что тебе угодно, ходить по всем комнатам и в саду, и даже при гостях, — словом, все,
что угодно; но только под одним условием,
что ты ничего не будешь завтра сам
говорить при маменьке и при Фоме Фомиче, — это непременное условие, то есть решительно ни полслова — я уж обещался за
тебя, — а только будешь слушать,
что старшие… то есть я хотел сказать,
что другие будут
говорить.
Я
тебе только не хотел
говорить об этом заранее, чтоб
тебя не пугать, потому
что они ее просто выгнать хотели, ну и от меня требовали, чтоб я ее отослал.
— Понимаешь ли
ты, — вскричал он в отчаянии, вскакивая со стула, — понимаешь ли
ты,
что они хотят ее погубить, осрамить, обесчестить; ищут предлога, чтоб бесчестие на нее всклепать и за это выгнать ее; а вот теперь и нашелся предлог! Ведь они
говорили,
что она со мной гнусные связи имеет! ведь они, подлецы,
говорили,
что она с Видоплясовым имеет! Это все Анна Ниловна
говорила.
Что теперь будет?
что завтра будет? Неужели расскажет Фома?
— А нельзя ли не выгонять? Я, брат, так решил: завтра же пойду к нему рано,
чем свет, все расскажу, вот как с
тобой говорил: не может быть, чтоб он не понял меня; он благороден, он благороднейший из людей! Но вот
что меня беспокоит:
что, если маменька предуведомила сегодня Татьяну Ивановну о завтрашнем предложении? Ведь это уж худо!
— Гм! Не интрижка ли с кем-нибудь из дворовых, а
тебе показалось,
что Татьяна Ивановна? Не Даша ли, садовника дочь? пролазливая девочка! Замечена, потому и
говорю,
что замечена. Анна Ниловна выследила… Да нет же, однако! Ведь он
говорил,
что жениться хочет. Странно! странно!
— Под опекой не состоит! — вскрикнул Бахчеев, немедленно на меня накидываясь. — Дура она, батюшка, набитая дура, — а не то,
что под опекой не состоит. Я
тебе о ней и
говорить не хотел вчера, а намедни ошибкой зашел в ее комнату, смотрю, а она одна перед зеркалом руки в боки, экосез выплясывает! Да ведь как разодета: журнал, просто журнал! Плюнул, да и отошел. Тогда же все предузнал, как по-писаному!
— Так, так, друг мой. Но все это не то; во всем этом, конечно, перст Божий, как
ты говоришь; но я не про то… Бедная Татьяна Ивановна! какие, однако же, с ней пассажи случаются!.. Подлец, подлец Обноскин! А, впрочем,
что ж я
говорю «подлец»? я разве не то же бы самое сделал, женясь на ней?.. Но, впрочем, я все не про то… Слышал
ты,
что кричала давеча эта негодяйка, Анфиса, про Настю?
— Фома, — прервал дядя, — полно! успокойся! нечего
говорить о монументах.
Ты только выслушай… Видишь, Фома, я понимаю,
что ты, может быть, так сказать, горел благородным огнем, упрекая меня давеча; но
ты увлекся, Фома, за черту добродетели — уверяю
тебя,
ты ошибся, Фома…
— Анна Ниловна, молчите вы сами, а я знаю,
что говорю! — с твердостью отвечал дядя. — Это дело святое! дело чести и справедливости. Фома!
ты рассудителен,
ты должен сей же час испросить прощение у благороднейшей девицы, которую
ты оскорбил.
— Фома, Фома! — вскричал дядя. — Не убивай меня этим воспоминанием! Я уж
говорил тебе,
что всей крови моей недостаточно, чтоб омыть эту обиду. Будь же великодушен! забудь, прости и останься созерцать наше счастье! Твои плоды, Фома!..