Неточные совпадения
Нет, тут
было другое, и это другое
я никак
не могу объяснить иначе, как предварительно объяснив читателю характер Фомы Фомича так, как
я сам его понял впоследствии.
Вдвое надо
быть деликатнее с человеком, которого одолжаешь… то
есть… что
я! какое одолжаешь!.. опять соврал! вовсе
не одолжаешь; он
меня, напротив, одолжает тем, что живет у
меня, а
не я его!
Ну, а
я попрекнул его куском хлеба!.. то
есть я вовсе
не попрекнул, но, видно, так, что-нибудь с языка сорвалось — у
меня часто с языка срывается…
— Сочинение пишет! — говорит он, бывало, ходя на цыпочках еще за две комнаты до кабинета Фомы Фомича. —
Не знаю, что именно, — прибавлял он с гордым и таинственным видом, — но, уж верно, брат, такая бурда… то
есть в благородном смысле бурда. Для кого ясно, а для нас, брат, с тобой такая кувыркалегия, что… Кажется, о производительных силах каких-то пишет — сам говорил. Это, верно, что-нибудь из политики. Да, грянет и его имя! Тогда и мы с тобой через него прославимся. Он, брат,
мне это сам говорил…
— Пехтерь! — повторил Фома Фомич, однако ж смягчился. — Жалованье жалованью розь, посконная ты голова! Другой и в генеральском чине, да ничего
не получает, — значит,
не за что: пользы царю
не приносит. А
я вот двадцать тысяч получал, когда у министра служил, да и тех
не брал, потому
я из чести служил, свой
был достаток.
Я жалованье свое на государственное просвещение да на погорелых жителей Казани пожертвовал.
— Ей-богу,
не знаю, Фома, — отвечает наконец дядя с отчаянием во взорах, — должно
быть, что-нибудь
есть в этом роде… Право, ты уж лучше
не спрашивай, а то
я совру что-нибудь…
— Хорошо! так, по-вашему,
я так ничтожен, что даже
не стою ответа, — вы это хотели сказать? Ну, пусть
будет так; пусть
я буду ничто.
Оно
было наполнено такими странными намеками, таким сбродом противоположностей, что
я сначала почти ничего и
не понял.
Я решился ехать в Степанчиково, желая
не только вразумить и утешить дядю, но даже спасти его по возможности, то
есть выгнать Фому, расстроить ненавистную свадьбу с перезрелой девой и, наконец, — так как, по моему окончательному решению, любовь дяди
была только придирчивой выдумкой Фомы Фомича, — осчастливить несчастную, но, конечно, интересную девушку предложением руки моей и проч. и проч.
Закрепить ее кое-как, для десяти верст, можно
было довольно скоро, и потому
я решился, никуда
не заходя, подождать у кузницы, покамест кузнецы справят дело.
Но Степан Алексеевич уж
не слушал. Эффект, произведенный на него полупьяным рассказом Васильева,
был необыкновенный. Толстяк
был так раздражен, что даже побагровел; кадык его затрясся; маленькие глазки налились кровью.
Я думал, что с ним тотчас же
будет удар.
— Его-то выгонят? Да вы сдурели аль нет? Да ведь Егор-то Ильич перед ним на цыпочках ходит! Да Фома велел раз
быть вместо четверга середе, так они там, все до единого, четверг середой почитали. «
Не хочу, чтоб
был четверг, а
будь середа!» Так две середы на одной неделе и
было. Вы думаете,
я приврал что-нибудь? Вот на столечко
не приврал! Просто, батюшка, штука капитана Кука выходит!
И уж как начнет ученым своим языком колотить, так уж та-та-та! тата-та! то
есть такой,
я вам скажу, болтливый язык, что отрезать его да выбросить на навозную кучу, так он и там
будет болтать, все
будет болтать, пока ворона
не склюет.
— А кто вас тянул к дядюшке? Сидели бы там, где-нибудь у себя, коли
было где сесть! Нет, батюшка, тут,
я вам скажу, ученостью мало возьмете, да и никакой дядюшка вам
не поможет; попадете в аркан! Да
я у них похудел в одни сутки. Ну, верите ли, что
я у них похудел? Нет, вы,
я вижу,
не верите. Что ж, пожалуй, бог с вами,
не верьте.
И ведь добро бы чин на нем
был необыкновенный какой-нибудь, — продолжал Бахчеев, снова обращаясь к Фоме Фомичу, от которого он, видимо,
не мог отвязаться, — ну тогда хоть по чину простительно; а то ведь и чинишка-то нет; это
я доподлинно знаю, что нет.
Чуть что
не по нем — вскочит, завизжит: «Обижают, дескать,
меня, бедность мою обижают, уважения
не питают ко
мне!» Без Фомы к столу
не смей сесть, а сам
не выходит: «
Меня, дескать, обидели;
я убогий странник,
я и черного хлебца
поем».
Я было думал и день у них провести, и пообедать там, и игрушку столичную выписал: немец на пружинах у своей невесты ручку целует, а та слезу платком вытирает — превосходная вещь! (теперь уж
не подарю, морген-фри!
На
меня, стало
быть, внимания
не обращают теперь!» А? каков гусь? восьмилетнему мальчику в тезоименитстве позавидовал!
«Так вот нет же, говорит, и
я именинник!» Да ведь
будет Ильин день, а
не Фомин!
— Впрочем,
я, может
быть, и
не запишу… это
я так.
«Ах ты, физик проклятый, думаю; полагаешь,
я тебе теплоух дался?» Терпел
я, терпел, да и
не утерпел, встал из-за стола да при все честном народе и бряк ему: «Согрешил
я, говорю, перед тобой, Фома Фомич, благодетель; подумал
было, что ты благовоспитанный человек, а ты, брат, выходишь такая же свинья, как и мы все», — сказал, да и вышел из-за стола, из-за самого пудинга: пудингом тогда обносили.
Словом,
я сам почувствовал, что зарапортовался ужасно. По молодости еще можно
было простить. Но господин Бахчеев
не простил. Серьезно и строго смотрел он
мне в глаза и, наконец, вдруг побагровел, как индейский петух.
— Ну, так и
есть! — вскричал господин Бахчеев, дав полную волю своему негодованию. —
Я, батюшка, еще прежде, чем вы рот растворили, догадался, что вы философии обучались!
Меня не надуешь! морген-фри! За три версты чутьем услышу философа! Поцелуйтесь вы с вашим Фомой Фомичом! Особенного человека нашел! тьфу! прокисай все на свете!
Я было думал, что вы тоже благонамеренный человек, а вы… Подавай! — закричал он кучеру, уж влезавшему на кóзла исправленного экипажа. — Домой!
— К дядюшке-то? А плюньте на того, кто вам это сказал! Вы думаете,
я постоянный человек, выдержу? В том-то и горе мое, что
я тряпка, а
не человек! Недели
не пройдет, а
я опять туда поплетусь. А зачем? Вот подите: сам
не знаю зачем, а поеду; опять
буду с Фомой воевать. Это уж, батюшка, горе мое! За грехи
мне Господь этого Фомку в наказание послал. Характер у
меня бабий, постоянства нет никакого! Трус
я, батюшка, первой руки…
Но последних слов уже
не было слышно. Коляска, принятая дружно четверкою сильных коней, исчезла в облаках пыли. Подали и мой тарантас;
я сел в него, и мы тотчас же проехали городишко. «Конечно, этот господин привирает, — подумал
я, — он слишком сердит и
не может
быть беспристрастным. Но опять-таки все, что он говорил о дяде, очень замечательно. Вот уж два голоса согласны в том, что дядя любит эту девицу… Гм! Женюсь
я иль нет?» В этот раз
я крепко задумался.
Мне показалось, что тут
было что-то неясное. С этим французским языком
была какая-нибудь история, подумал
я, которую старик
не может
мне объяснить.
— Науками, братец, науками, вообще науками!
Я вот только
не могу сказать, какими именно, а только знаю, что науками. Как про железные дороги говорит! И знаешь, — прибавил дядя полушепотом, многозначительно прищуривая правый глаз, — немного эдак, вольных идей!
Я заметил, особенно когда про семейное счастье заговорил… Вот жаль, что
я сам мало понял (времени
не было), а то бы рассказал тебе все как по нитке. И, вдобавок, благороднейших свойств человек!
Я его пригласил к себе погостить. С часу на час ожидаю.
— И
не думал; в голове
не было! А ты от кого слышал? Раз как-то с языка сорвалось, вот и пошло гулять мое слово. И отчего им Фома так
не мил? Вот подожди, Сергей,
я тебя познакомлю, — прибавил он, робко взглянув на
меня, как будто уже предчувствуя и во
мне врага Фоме Фомичу. — Это, брат, такой человек…
Я это всегда говорил… то
есть я этого никогда
не говорил, но
я чувствовал.
Ступайте с богом, а
я рад, рад…
будьте покойны,
я вас
не оставлю.
Я нарочно их за конюшнями принял, чтоб
не видно
было.
— После, после, мой друг, после! все это объяснится. Да какой же ты стал молодец! Милый ты мой! А как же
я тебя ждал! Хотел излить, так сказать… ты ученый, ты один у
меня… ты и Коровкин. Надобно заметить тебе, что на тебя здесь все сердятся. Смотри же,
будь осторожнее,
не оплошай!
— Что ж делать, друг мой! ведь
я его
не защищаю. Действительно он, может
быть, человек с недостатками, и даже теперь, в эту самую минуту… Ах, брат Сережа, как это все
меня беспокоит! И как бы это все могло уладиться, как бы мы все могли
быть довольны и счастливы!.. Но, впрочем, кто ж без недостатков? Ведь
не золотые ж и мы?
— Друг мой, и
не спрашивай! после, после! все это после объяснится!
Я, может
быть, и во многом виноват, но
я хотел поступить как честный человек, и… и… и ты на ней женишься! Ты женишься, если только
есть в тебе хоть капля благородства! — прибавил он, весь покраснев от какого-то внезапного чувства, восторженно и крепко сжимая мою руку. — Но довольно, ни слова больше! Все сам скоро узнаешь. От тебя же
будет зависеть… Главное, чтоб ты теперь там понравился, произвел впечатление. Главное,
не сконфузься.
Я попробовал
было поклониться,
не докончил, покраснел еще более, бросился к дяде и схватил его за руку.
Фомы Фомича, — которого
я так желал видеть и который,
я уже тогда же чувствовал это,
был полновластным владыкою всего дома, —
не было: он блистал своим отсутствием и как будто унес с собой свет из комнаты.
Этого нельзя
было не заметить с первого взгляда: как ни
был я сам в ту минуту смущен и расстроен, однако
я видел, что дядя, например, расстроен чуть ли
не так же, как
я, хотя он и употреблял все усилия, чтоб скрыть свою заботу под видимою непринужденностью.
Этот господин
мне чрезвычайно
не понравился: все в нем сбивалось на какой-то шик дурного тона; костюм его, несмотря на шик,
был как-то потерт и скуден; в лице его
было что-то как будто тоже потертое.
Дядя очень смутился и,
не зная, что делать, вызвал
было Сашеньку, чтоб познакомить ее со
мною, но та только привстала и молча, с серьезною важностью,
мне присела.
В ту же минуту добрая тетушка, Прасковья Ильинична,
не вытерпела, бросила разливать чай и кинулась
было ко
мне лобызать
меня; но
я еще
не успел ей сказать двух слов, как тотчас же раздался визгливый голос девицы Перепелицыной, пропищавшей, что «видно, Прасковья Ильинична забыли-с маменьку-с (генеральшу), что маменька-с требовали чаю-с, а вы и
не наливаете-с, а они ждут-с», и Прасковья Ильинична, оставив
меня, со всех ног бросилась к своим обязанностям.
Этот глупый вопрос окончательно сбил
меня с толку.
Не понимаю, отчего она назвала
меня вольтижером? Но такие вопросы ей
были еще нипочем. Перепелицына нагнулась и пошептала ей что-то на ухо; но старуха злобно махнула рукой.
Я стоял с разинутым ртом и вопросительно смотрел на дядю. Все переглянулись, а Обноскин даже оскалил зубы, что ужасно
мне не понравилось.
Я оглядывал всех с крайним недоумением; но, к удивлению моему, все
были очень серьезны и смотрели так, как будто ничего
не случилось особенного.
Я откровенно признаюсь — к чему скрывать? — продолжал
я, обращаясь с заискивающей улыбкой к мадам Обноскиной, — что до сих пор совсем почти
не знал дамского общества, и теперь, когда
мне случилось так неудачно войти,
мне показалось, что моя поза среди комнаты
была очень смешна и отзывалась несколько тюфяком, —
не правда ли?
Со второго слова она
мне: «А
есть ли, батюшка, деревеньки?» То
есть ни курицы
не было, — что отвечать?
Ведь у
меня тогда еще ничего
не было.
—
Я уверена, — защебетала вдруг мадам Обноскина, —
я совершенно уверена, monsieur Serge, — ведь так, кажется? — что вы, в вашем Петербурге,
были небольшим обожателем дам.
Я знаю, там много, очень много развелось теперь молодых людей, которые совершенно чуждаются дамского общества. Но, по-моему, это все вольнодумцы.
Я не иначе соглашаюсь на это смотреть, как на непростительное вольнодумство. И признаюсь вам,
меня это удивляет, удивляет, молодой человек, просто удивляет!..
— Совершенно
не был в обществе, — отвечал
я с необыкновенным одушевлением. — Но это…
я по крайней мере думаю, ничего-с…
Я жил, то
есть я вообще нанимал квартиру… но это ничего, уверяю вас.
Я буду знаком; а до сих пор
я все сидел дома…
Но
я и без того смотрел в сторону: в эту минуту
я встретил взгляд гувернантки, и
мне показалось, что в этом взгляде на
меня был какой-то упрек, что-то даже презрительное; румянец негодования ярко запылал на ее бледных щеках.
Я понял ее взгляд и догадался, что малодушным и гадким желанием моим сделать дядю смешным, чтоб хоть немного снять смешного с себя,
я не очень выиграл в расположении этой девицы.
Не могу выразить, как
мне стало стыдно!
—
Мне очень жаль, что
я не могу… извините…
Я уже сказал, что очень редко
был в обществе, и совершенно
не знаю генерала Половицына; даже
не слыхивал, — отвечал
я с нетерпением, внезапно сменив мою любезность на чрезвычайно досадливое и раздраженное состояние духа.
— Гм… Много
есть наук, и все полезных! А
я ведь, брат, по правде, и
не знал, что такое минералогия! Слышу только, что звонят где-то на чужой колокольне. В чем другом — еще так и сяк, а в науках глуп — откровенно каюсь!