Неточные совпадения
В книге, написанной
мной о себе,
не будет выдумки, но
будет философское познание и осмысливание
меня самого и моей жизни.
Если бы
я писал дневник, то, вероятно, постоянно записывал в него слова: «
Мне было это чуждо,
я ни с чем
не чувствовал слияния, опять, опять тоска по иному, по трансцендентному».
Я пережил три войны, из которых две могут
быть названы мировыми, две революции в России, малую и большую, пережил духовный ренессанс начала ХХ века, потом русский коммунизм, кризис мировой культуры, переворот в Германии, крах Франции и оккупацию ее победителями,
я пережил изгнание, и изгнанничество мое
не кончено.
И вместе с тем
я никогда
не был человеком политическим.
Я не только
не был равнодушен к социальным вопросам, но и очень болел ими, у
меня было «гражданское» чувство, но в сущности, в более глубоком смысле,
я был асоциален,
я никогда
не был «общественником».
Думая о своей жизни,
я прихожу к тому заключению, что моя жизнь
не была жизнью метафизика в обычном смысле слова.
Я искал истины, но жизнь моя
не была мудрой, в ней
не господствовал разум, в ней
было слишком много иррационального и нецелесообразного.
Марсель Пруст, посвятивший все свое творчество проблеме времени, говорит в завершительной своей книге Le temps retrouvé: «J’avais trop expérimenté l’impossibilité d’atteindre dans la réalité ce qui était au fond moi-même» [«
Я никогда
не достигал в реальности того, что
было в глубине
меня» (фр.).].
У
меня никогда
не было чувства происхождения от отца и матери,
я никогда
не ощущал, что родился от родителей.
Но ошибочно
было бы думать, что
я не любил своих родителей.
Предмет влюбленности должен
быть далеким, трансцендентным,
не похожим на
меня.
Будучи социал-демократом и занимаясь революционной деятельностью,
я, в сущности, никогда
не вышел окончательно из положения человека, принадлежащего к привилегированному, аристократическому миру.
Брат
был человек очень одаренный, хотя совсем в другом направлении, чем
я, очень добрый, но нервно больной, бесхарактерный и очень несчастный,
не сумевший реализовать своих дарований в жизни.
Но
я никогда
не любил этого мира и еще в детстве
был в оппозиции.
Когда
я,
будучи марксистом, сидел в салоне Браницкой, то
не предполагал, что из марксизма могут произойти такие плоды.
Я не любил корпуса,
не любил военщины, все
мне было не мило.
Психологически
я себе объясняю, почему
я всегда
был неспособным учеником, несмотря на очень раннее мое умственное развитие и на чтение книг, которых в моем возрасте никто
не читал.
Мои способности обнаруживались лишь тогда, когда умственный процесс шел от
меня, когда
я был в активном и творческом состоянии, и
я не мог обнаружить способностей, когда нужно
было пассивное усвоение и запоминание, когда процесс шел извне ко
мне.
Во
мне не было ничего педагогического.
Будучи кадетом,
я с завистью смотрел на студентов, потому что они занимались интеллектуальными вопросами, а
не маршировкой.
Настоящего таланта у
меня, наверное,
не было,
были способности.
Со
мной не очень приятно
было играть в карты, потому что
я мог прийти в настоящее бешенство против моего партнера.
У
меня никогда
не было особенно страха смерти, это
не моя черта.
Мне кажется, что
я не боюсь
быть убитым пулей или бомбой.
У него
были способности, которых
не было у
меня,
была изумительная память, дар к математике и языкам.
Вероятно, из гордости
я себя держал так, чтобы
не было и поводов для наказания.
В детстве
я никогда
не капризничал и
не плакал,
мне были мало свойственны и детские шалости.
Но
я не был эгоцентриком, то
есть не был исключительно поглощен собой и
не относил всего к себе.
Я всегда
был педантически аккуратен, любил порядок в распределении дня,
не выносил ни малейшего нарушения порядка на моем письменном столе.
В обыденной жизни
я был скорее робок, неумел,
не самоуверен и
был мужествен и храбр лишь когда речь шла об идейной борьбе или в минуты серьезной опасности.
Я люблю
не только красивое в окружающем мире, но и сам хотел
быть красивым.
Я бы
не мог написать романа, хотя у
меня есть свойства, необходимые беллетристу.
Я полон тем для романов, и в моей восприимчивости (
не изобразительности)
есть элемент художественный.
У
меня не было романтического отношения к действительности, наоборот,
было очень реалистическое, у
меня было романтическое отношение к мечте, противоположной действительности.
Мне еще близко то, что сказал о себе вообще
не близкий
мне Морис Баррес: «Mon évolution ne fut jamais une course vers quelque chose, mais une fuite vers ailleurs» [«Мое развитие никогда
не определялось стремлением к чему-то конкретно, а всегда
было направлено за его пределы, к другому» (фр.).].
Впрочем,
не точно
было бы сказать, что
я не люблю жизни.
Вернее
было бы сказать, что
я люблю
не жизнь, а экстаз жизни, когда она выходит за свои пределы.
Я не был человеком с пониженным жизненным инстинктом, у
меня был сильный жизненный инстинкт,
была напряженность жизненной силы, иногда переливающей через край.
Я никогда
не любил рассказов об эмоциональной жизни людей, связанных с ролью любви; для
меня всегда
было в этом что-то неприятное,
мне всегда казалось, что это
меня не касается, у
меня не было интереса к этому, даже когда речь шла о близких людях.
Было бы самомнением и ложью сказать, что
я стоял выше соблазнов «жизни»,
я, наверное,
был им подвержен, как и все люди, но духовно
не любил их.
Я не мог мыслить так, что «плоть» греховна или «плоть» свята,
я мог мыслить лишь о том,
есть ли «плоть» отрицание свободы и насилие или нет.
И самым большим моим грехом, вероятно,
было то, что
я не хотел просветленно нести тяготу этой обыденности, то
есть «мира», и
не достиг в этом мудрости.
Если гордость
была в более глубоком пласте, чем мое внешнее отношение к людям, то в еще большей глубине
было что-то похожее на смирение, которое
я совсем
не склонен рассматривать как свою добродетель.
Но ничего более мучительного для
меня не было, чем мои эмоциональные отношения с людьми.
У
меня были не только внешние припадки гнева, но
я иногда горел от гнева, оставаясь один в комнате и в воображении представляя себе врага.
Расставание
мне было мучительно, как умирание, расставание
не только с людьми, но и с вещами и местами.
Мне хотелось, чтобы времени больше
не было,
не было будущего, а
была лишь вечность.
Я действительно
не верю, чтобы в этом мировом плане, в мире объективированном и отчужденном возможна
была совершенная реализация.
Но
я не был человеком выдержанного стиля,
я сохранил неопределенные противоречия,
я не мог задержаться до конца на чем-либо ином.
Я больше всего любил философию, но
не отдался исключительно философии;
я не любил «жизни» и много сил отдал «жизни», больше других философов;
я не любил социальной стороны жизни и всегда в нее вмешивался;
я имел аскетические вкусы и
не шел аскетическим путем;
был исключительно жалостлив и мало делал, чтобы ее реализовать.
Неточные совпадения
Анна Андреевна. Что тут пишет он
мне в записке? (Читает.)«Спешу тебя уведомить, душенька, что состояние мое
было весьма печальное, но, уповая на милосердие божие, за два соленые огурца особенно и полпорции икры рубль двадцать пять копеек…» (Останавливается.)
Я ничего
не понимаю: к чему же тут соленые огурцы и икра?
Анна Андреевна. Ему всё бы только рыбки!
Я не иначе хочу, чтоб наш дом
был первый в столице и чтоб у
меня в комнате такое
было амбре, чтоб нельзя
было войти и нужно бы только этак зажмурить глаза. (Зажмуривает глаза и нюхает.)Ах, как хорошо!
Городничий (дрожа).По неопытности, ей-богу по неопытности. Недостаточность состояния… Сами извольте посудить: казенного жалованья
не хватает даже на чай и сахар. Если ж и
были какие взятки, то самая малость: к столу что-нибудь да на пару платья. Что же до унтер-офицерской вдовы, занимающейся купечеством, которую
я будто бы высек, то это клевета, ей-богу клевета. Это выдумали злодеи мои; это такой народ, что на жизнь мою готовы покуситься.
Хлестаков. Да вот тогда вы дали двести, то
есть не двести, а четыреста, —
я не хочу воспользоваться вашею ошибкою; — так, пожалуй, и теперь столько же, чтобы уже ровно
было восемьсот.
Хлестаков. Поросенок ты скверный… Как же они
едят, а
я не ем? Отчего же
я, черт возьми,
не могу так же? Разве они
не такие же проезжающие, как и
я?