Неточные совпадения
— Да что же
это я! — продолжал он, восклоняясь опять и как бы в глубоком изумлении, — ведь
я знал же, что
я этого не вынесу, так чего ж
я до сих пор себя мучил? Ведь еще вчера, вчера, когда
я пошел делать
эту… пробу, ведь
я вчера же
понял совершенно, что не вытерплю… Чего ж
я теперь-то? Чего ж
я еще до сих пор сомневался? Ведь вчера же, сходя с лестницы,
я сам сказал, что
это подло, гадко, низко, низко… ведь
меня от одной мысли наяву стошнило и в ужас бросило…
— Эх, брат, да ведь природу поправляют и направляют, а без
этого пришлось бы потонуть в предрассудках. Без
этого ни одного бы великого человека не было. Говорят: «долг, совесть», —
я ничего не хочу говорить против долга и совести, — но ведь как мы их
понимаем? Стой,
я тебе еще задам один вопрос. Слушай!
— Да, мошенник какой-то! Он и векселя тоже скупает. Промышленник. Да черт с ним!
Я ведь на что злюсь-то,
понимаешь ты
это? На рутину их дряхлую, пошлейшую, закорузлую злюсь… А тут, в одном
этом деле, целый новый путь открыть можно. По одним психологическим только данным можно показать, как на истинный след попадать должно. «У нас есть, дескать, факты!» Да ведь факты не всё; по крайней мере половина дела в том, как с фактами обращаться умеешь!
А сегодня поутру, в восемь часов, — то есть
это на третий-то день,
понимаешь? — вижу, входит ко
мне Миколай, не тверезый, да и не то чтоб очень пьяный, а
понимать разговор может.
—
Это я знаю, что вы были, — отвечал он, — слышал-с. Носок отыскивали… А знаете, Разумихин от вас без ума, говорит, что вы с ним к Лавизе Ивановне ходили, вот про которую вы старались тогда, поручику-то Пороху мигали, а он все не
понимал, помните? Уж как бы, кажется, не
понять — дело ясное… а?
—
Это вот та самая старуха, — продолжал Раскольников, тем же шепотом и не шевельнувшись от восклицания Заметова, — та самая, про которую, помните, когда стали в конторе рассказывать, а
я в обморок-то упал. Что, теперь
понимаете?
— Вр-р-решь! — нетерпеливо вскрикнул Разумихин, — почему ты знаешь? Ты не можешь отвечать за себя! Да и ничего ты в
этом не
понимаешь…
Я тысячу раз точно так же с людьми расплевывался и опять назад прибегал… Станет стыдно — и воротишься к человеку! Так помни же, дом Починкова, третий этаж…
— Вы не Амаль-Иван, а Амалия Людвиговна, и так как
я не принадлежу к вашим подлым льстецам, как господин Лебезятников, который смеется теперь за дверью (за дверью действительно раздался смех и крик: «сцепились!»), то и буду всегда называть вас Амалией Людвиговной, хотя решительно не могу
понять, почему вам
это название не нравится.
— И всё дело испортите! — тоже прошептал, из себя выходя, Разумихин, — выйдемте хоть на лестницу. Настасья, свети! Клянусь вам, — продолжал он полушепотом, уж на лестнице, — что давеча нас,
меня и доктора, чуть не прибил!
Понимаете вы
это! Самого доктора! И тот уступил, чтобы не раздражать, и ушел, а
я внизу остался стеречь, а он тут оделся и улизнул. И теперь улизнет, коли раздражать будете, ночью-то, да что-нибудь и сделает над собой…
Тащу его к Родьке и потом тотчас к вам, значит в час вы получите о нем два известия, — и от доктора,
понимаете, от самого доктора;
это уж не то что от
меня!
Ты до того себя разнежил, что, признаюсь,
я всего менее
понимаю, как ты можешь быть при всем
этом хорошим и даже самоотверженным лекарем.
— Так вот, Дмитрий Прокофьич,
я бы очень, очень хотела узнать… как вообще… он глядит теперь на предметы, то есть,
поймите меня, как бы
это вам сказать, то есть лучше сказать: что он любит и что не любит? Всегда ли он такой раздражительный? Какие у него желания и, так сказать, мечты, если можно? Что именно теперь имеет на него особенное влияние? Одним словом,
я бы желала…
Да и ничего
я не
понимаю, какой там пьяница умер, и какая там дочь, и каким образом мог он отдать
этой дочери все последние деньги… которые…
—
Я тоже не знаю, чем его благодарить, — продолжал Раскольников, вдруг нахмурясь и потупясь. — Отклонив вопрос денежный, — вы извините, что
я об
этом упомянул (обратился он к Зосимову),
я уж и не знаю, чем
это я заслужил от вас такое особенное внимание? Просто не
понимаю… и… и оно
мне даже тяжело, потому что непонятно:
я вам откровенно высказываю.
— Н-нет, — отвечала Дунечка, оживляясь, —
я очень
поняла, что
это слишком наивно выражено и что он, может быть, только не мастер писать…
Это ты хорошо рассудил, брат.
Я даже не ожидала…
Я понимаю, что
это досадно, но на твоем месте, Родька,
я бы захохотал всем в глаза, или лучше: на-пле-вал бы всем в рожу, да погуще, да раскидал бы на все стороны десятка два плюх, умненько, как и всегда их надо давать, да тем бы и покончил.
— Это-то
я и без вас
понимаю, что нездоров, хотя, право, не знаю чем; по-моему,
я, наверно, здоровее вас впятеро.
Я вас не про то спросил, — верите вы или нет, что привидения являются?
Я вас спросил: верите ли вы, что есть привидения?
— Нам вот все представляется вечность как идея, которую
понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг, вместо всего
этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность.
Мне, знаете, в
этом роде иногда мерещится.
—
Я вам не про то, собственно, говорила, Петр Петрович, — немного с нетерпением перебила Дуня, —
поймите хорошенько, что все наше будущее зависит теперь от того, разъяснится ли и уладится ли все
это как можно скорей, или нет?
Я прямо, с первого слова говорю, что иначе не могу смотреть, и если вы хоть сколько-нибудь
мною дорожите, то хоть и трудно, а вся
эта история должна сегодня же кончиться. Повторяю вам, если брат виноват, он будет просить прощения.
— Потом
поймешь. Разве ты не то же сделала? Ты тоже переступила… смогла переступить. Ты на себя руки наложила, ты загубила жизнь… свою (
это все равно!) Ты могла бы жить духом и разумом, а кончишь на Сенной… Но ты выдержать не можешь и, если останешься одна, сойдешь с ума, как и
я. Ты уж и теперь как помешанная; стало быть, нам вместе идти, по одной дороге! Пойдем!
Нет, вы,
я вижу, не совсем
понимаете, так
я вам пояснее изображу-с: посади
я его, например, слишком рано, так ведь
этим я ему, пожалуй, нравственную, так сказать, опору придам, хе-хе! вы смеетесь?
—
Это другая сплетня! — завопил он. — Совсем, совсем не так дело было! Вот уж это-то не так!
Это все Катерина Ивановна тогда наврала, потому что ничего не
поняла! И совсем
я не подбивался к Софье Семеновне!
Я просто-запросто развивал ее, совершенно бескорыстно, стараясь возбудить в ней протест…
Мне только протест и был нужен, да и сама по себе Софья Семеновна уже не могла оставаться здесь в нумерах!
— Что такое благороднее?
Я не
понимаю таких выражений в смысле определения человеческой деятельности. «Благороднее», «великодушнее» — все
это вздор, нелепости, старые предрассудочные слова, которые
я отрицаю! Все, что полезно человечеству, то и благородно!
Я понимаю только одно слово: полезное! Хихикайте, как вам угодно, а
это так!
— Ну, так
я вас особенно попрошу остаться здесь, с нами, и не оставлять
меня наедине с
этой… девицей. Дело пустяшное, а выведут бог знает что.
Я не хочу, чтобы Раскольников там передал…
Понимаете, про что
я говорю?
Черт возьми,
я ведь
понимаю, в чем именно неприятность, когда надуют в законном; но ведь
это только подлое следствие подлого факта, где унижены и тот и другой.
— Посмотрите,
я дала ей самое тонкое, можно сказать, поручение пригласить
эту даму и ее дочь,
понимаете, о ком
я говорю?
— Я-то в уме-с, а вот вы так… мошенник! Ах, как
это низко!
Я все слушал,
я нарочно все ждал, чтобы все
понять, потому что, признаюсь, даже до сих пор оно не совсем логично… Но для чего вы все
это сделали — не
понимаю.
Вот этого-то
я и сам не
понимаю, а что
я рассказываю истинный факт, то
это верно!
Все
это, как вы
понимаете, с целью поссорить
меня с матерью и сестрой, внушив им, что
я расточаю, с неблагородными целями, их последние деньги, которыми они
мне помогают.
Вот как
я понимаю это дело!
— Не воровать и не убивать, не беспокойся, не за
этим, — усмехнулся он едко, — мы люди розные… И знаешь, Соня,
я ведь только теперь, только сейчас
понял: куда тебя звал вчера? А вчера, когда звал,
я и сам не
понимал куда. За одним и звал, за одним приходил: не оставить
меня. Не оставишь, Соня?
— И зачем, зачем
я ей сказал, зачем
я ей открыл! — в отчаянии воскликнул он через минуту, с бесконечным мучением смотря на нее, — вот ты ждешь от
меня объяснений, Соня, сидишь и ждешь,
я это вижу; а что
я скажу тебе? Ничего ведь ты не
поймешь в
этом, а только исстрадаешься вся… из-за
меня! Ну вот, ты плачешь и опять
меня обнимаешь, — ну за что ты
меня обнимаешь? За то, что
я сам не вынес и на другого пришел свалить: «страдай и ты,
мне легче будет!» И можешь ты любить такого подлеца?
— Штука в том:
я задал себе один раз такой вопрос: что, если бы, например, на моем месте случился Наполеон и не было бы у него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а была бы вместо всех
этих красивых и монументальных вещей просто-запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую еще вдобавок надо убить, чтоб из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то,
понимаешь?), ну, так решился ли бы он на
это, если бы другого выхода не было?
Ну, так
я тебе говорю, что на
этом «вопросе»
я промучился ужасно долго, так что ужасно стыдно
мне стало, когда
я, наконец, догадался (вдруг как-то), что не только его не покоробило бы, но даже и в голову бы ему не пришло, что
это не монументально… и даже не
понял бы он совсем: чего тут коробиться?
— То есть не совсем о бугорках. Притом она ничего бы и не
поняла. Но
я про то говорю: если убедить человека логически, что, в сущности, ему не о чем плакать, то он и перестанет плакать.
Это ясно. А ваше убеждение, что не перестанет?
Я не так думаю и вполне
понимаю, как возмущено в тебе все и что
это негодование может оставить следы навеки.
Ведь
понимаю же и
я, каково
это все перетащить на себе человеку, удрученному, но гордому, властному и нетерпеливому, в особенности нетерпеливому!
А насчет Миколки угодно ли вам знать, что
это за сюжет, в том виде, как то есть
я его
понимаю?
— Вы, однако ж, пристроили детей Катерины Ивановны. Впрочем… впрочем, вы имели на
это свои причины…
я теперь все
понимаю.
— Как хотите, только я-то вам не товарищ; а
мне что! Вот мы сейчас и дома. Скажите,
я убежден, вы оттого на
меня смотрите подозрительно, что
я сам был настолько деликатен и до сих пор не беспокоил вас расспросами… вы
понимаете? Вам показалось
это дело необыкновенным; бьюсь об заклад, что так! Ну вот и будьте после того деликатным.
— А, вы про
это! — засмеялся Свидригайлов, — да,
я бы удивился, если бы, после всего, вы пропустили
это без замечания. Ха! ха!
Я хоть нечто и
понял из того, что вы тогда… там… накуролесили и Софье Семеновне сами рассказывали, но, однако, что ж
это такое?
Я, может, совсем отсталый человек и ничего уж
понимать не могу. Объясните, ради бога, голубчик! Просветите новейшими началами.
—
Я не веровал, а сейчас вместе с матерью, обнявшись, плакали;
я не верую, а ее просил за себя молиться.
Это бог знает, как делается, Дунечка, и
я ничего в
этом не
понимаю.
— А! не та форма, не так эстетически хорошая форма! Ну,
я решительно не
понимаю: почему лупить в людей бомбами, правильною осадой, более почтенная форма? Боязнь эстетики есть первый признак бессилия!.. Никогда, никогда яснее не сознавал
я этого, как теперь, и более чем когда-нибудь не
понимаю моего преступления! Никогда, никогда не был
я сильнее и убежденнее, чем теперь!..