Неточные совпадения
И он прав: ничего нет глупее, как называться Долгоруким, не будучи князем. Эту глупость
я таскаю на себе без вины. Впоследствии, когда
я стал уже очень сердиться, то на вопрос:
ты князь? всегда отвечал...
— Друг мой, это что-то шиллеровское!
Я всегда удивлялся:
ты краснощекий, с лица твоего прыщет здоровьем и — такое, можно сказать, отвращение от женщин! Как можно, чтобы женщина не производила в твои лета известного впечатления?
Мне, mon cher, [Мой милый (франц.).] еще одиннадцатилетнему, гувернер замечал, что
я слишком засматриваюсь в Летнем саду на статуи.
— Но
ты был один,
ты сам говорил
мне, и хоть бы этот Lambert;
ты это так очертил: эта канарейка, эта конфирмация со слезами на груди и потом, через какой-нибудь год, он о своей матери с аббатом…
— Александра Петровна Синицкая, —
ты, кажется, ее должен был здесь встретить недели три тому, — представь, она третьего дня вдруг
мне, на мое веселое замечание, что если
я теперь женюсь, то по крайней мере могу быть спокоен, что не будет детей, — вдруг она
мне и даже с этакою злостью: «Напротив, у вас-то и будут, у таких-то, как вы, и бывают непременно, с первого даже года пойдут, увидите».
— Cher, cher enfant! — восклицал он, целуя
меня и обнимая (признаюсь,
я сам было заплакал черт знает с чего, хоть мигом воздержался, и даже теперь, как пишу, у
меня краска в лице), — милый друг,
ты мне теперь как родной;
ты мне в этот месяц стал как кусок моего собственного сердца!
Я их очень люблю, но с
тобой я почти как с родным — и не сыном, а братом, и особенно люблю, когда
ты возражаешь;
ты литературен,
ты читал,
ты умеешь восхищаться…
— Андрей Петрович! Веришь ли, он тогда пристал ко всем нам, как лист: что, дескать, едим, об чем мыслим? — то есть почти так. Пугал и очищал: «Если
ты религиозен, то как же
ты не идешь в монахи?» Почти это и требовал. Mais quelle idee! [Но что за мысль! (франц.)] Если и правильно, то не слишком ли строго? Особенно
меня любил Страшным судом пугать,
меня из всех.
— Mon cher,
я прошу
тебя и настаиваю, чтоб отныне никогда впредь при
мне не упоминать рядом с этой гнусной историей имя моей дочери.
Я действительно был в некотором беспокойстве. Конечно,
я не привык к обществу, даже к какому бы ни было. В гимназии
я с товарищами был на
ты, но ни с кем почти не был товарищем,
я сделал себе угол и жил в углу. Но не это смущало
меня. На всякий случай
я дал себе слово не входить в споры и говорить только самое необходимое, так чтоб никто не мог обо
мне ничего заключить; главное — не спорить.
Очень странно было то, что
я теперь, в трактире, в первый раз сообразил, что Версилов
мне говорит
ты, а она — вы.
Подошел и
я — и не понимаю, почему
мне этот молодой человек тоже как бы понравился; может быть, слишком ярким нарушением общепринятых и оказенившихся приличий, — словом,
я не разглядел дурака; однако с ним сошелся тогда же на
ты и, выходя из вагона, узнал от него, что он вечером, часу в девятом, придет на Тверской бульвар.
— Этакому-то бутузу! И так перед ним дрожать! Смешная
ты, Софья; сердишь
ты меня, вот что!
— Представьте себе, — вскипела она тотчас же, — он считает это за подвиг! На коленках, что ли, стоять перед
тобой, что
ты раз в жизни вежливость оказал? Да и это ли вежливость! Что
ты в угол-то смотришь, входя? Разве
я не знаю, как
ты перед нею рвешь и мечешь! Мог бы и
мне сказать «здравствуй»,
я пеленала
тебя,
я твоя крестная мать.
— Лиза,
я сегодня видел Васина, и он у
меня про
тебя спросил.
Ты знакома?
— Это
ты про Васина говоришь их, Лиза? Надо сказать его, а не их. Извини, сестра, что
я поправляю, но
мне горько, что воспитанием твоим, кажется, совсем пренебрегли.
Я только о том негодую, что Версилов, услышав, что
ты про Васина выговариваешь их, а не его, наверно, не поправил бы
тебя вовсе — до того он высокомерен и равнодушен с нами.
— Ах, виновата
я перед
тобою, Аркадий; призналась бы
тебе кое в чем, да боюсь
тебя уж очень…
— Прошу
тебя…
Я ужасно не люблю, когда женщины работают, Татьяна Павловна.
— Но теперь довольно, — обратился он к матушке, которая так вся и сияла (когда он обратился ко
мне, она вся вздрогнула), — по крайней мере хоть первое время чтоб
я не видал рукоделий, для
меня прошу.
Ты, Аркадий, как юноша нашего времени, наверно, немножко социалист; ну, так поверишь ли, друг мой, что наиболее любящих праздность — это из трудящегося вечно народа!
— Аркадий,
я желал бы, чтоб
ты оделся получше, мой друг;
ты одет недурно, но, ввиду дальнейшего,
я мог бы
тебе отрекомендовать хорошего одного француза, предобросовестного и со вкусом.
— Так
ты уже распорядился; а
я, признаюсь, думал, что
ты не станешь просить; какие же вы, однако, все теперь ловкие! Нынче нет молодежи, Татьяна Павловна.
— Кстати, Софи, отдай немедленно Аркадию его шестьдесят рублей; а
ты, мой друг, не сердись за торопливость расчета.
Я по лицу твоему угадываю, что у
тебя в голове какое-то предприятие и что
ты нуждаешься… в оборотном капитале… или вроде того.
— Друг мой, не претендуй, что она
мне открыла твои секреты, — обратился он ко
мне, — к тому же она с добрым намерением — просто матери захотелось похвалиться чувствами сына. Но поверь,
я бы и без того угадал, что
ты капиталист. Все секреты твои на твоем честном лице написаны. У него «своя идея», Татьяна Павловна,
я вам говорил.
— Самое лучшее, мой милый, это то, что
ты засмеялся. Трудно представить, сколько этим каждый человек выигрывает, даже в наружности.
Я серьезнейшим образом говорю. У него, Татьяна Павловна, всегда такой вид, будто у него на уме что-то столь уж важное, что он даже сам пристыжен сим обстоятельством.
— Вот она разгадка:
ты обиделся, что
я мог забыть, где
ты рос!
— Это, конечно, премило, если только в самом деле будет смешно, — заметил он, проницательно в
меня вглядываясь, —
ты немного огрубел, мой друг, там, где
ты рос, а впрочем, все-таки
ты довольно еще приличен. Он очень мил сегодня, Татьяна Павловна, и вы прекрасно сделали, что развязали наконец этот кулек.
—
Я просто вам всем хочу рассказать, — начал
я с самым развязнейшим видом, — о том, как один отец в первый раз встретился с своим милым сыном; это именно случилось «там, где
ты рос»…
— Да услышит же
тебя Бог, мой милый.
Я знаю, что
ты всех нас любишь и… не захочешь расстроить наш вечер, — промямлил он как-то выделанно, небрежно.
— Смотри
ты! — погрозила она
мне пальцем, но так серьезно, что это вовсе не могло уже относиться к моей глупой шутке, а было предостережением в чем-то другом: «Не вздумал ли уж начинать?»
— Как же, Аркашенька, как же! да,
я там у Варвары Степановны три раза гостила; в первый раз приезжала, когда
тебе всего годочек от роду был, во второй — когда
тебе четвертый годок пошел, а потом — когда
тебе шесть годков минуло.
— Так неужто, Аркашенька,
ты меня еще там запомнил?
— Кое-что припоминаю, мой милый, именно
ты что-то
мне тогда рассказал… басню или из «Горе от ума», кажется? Какая же у
тебя память, однако!
— Хорошо, хорошо, мой милый,
ты меня даже оживляешь.
— Он
мне напомнил! И признаюсь, эти тогдашние несколько дней в Москве, может быть, были лучшей минутой всей жизни моей! Мы все еще тогда были так молоды… и все тогда с таким жаром ждали…
Я тогда в Москве неожиданно встретил столько… Но продолжай, мой милый:
ты очень хорошо сделал на этот раз, что так подробно напомнил…
—
Я стоял, смотрел на вас и вдруг прокричал: «Ах, как хорошо, настоящий Чацкий!» Вы вдруг обернулись ко
мне и спрашиваете: «Да разве
ты уже знаешь Чацкого?» — а сами сели на диван и принялись за кофей в самом прелестном расположении духа, — так бы вас и расцеловал.
— Именно, именно, ну теперь
я все припомнил, — вскричал опять Версилов, — но, друг мой,
я и
тебя припоминаю ясно:
ты был тогда такой милый мальчик, ловкий даже мальчик, и клянусь
тебе,
ты тоже проиграл в эти девять лет.
Разумеется, тотчас после «Горе от ума» Татьяна Павловна увезла
меня домой: «Не танцевать же
тебе оставаться, через
тебя только
я сама не остаюсь», — шипели вы
мне, Татьяна Павловна, всю дорогу в карете.
Татьяна Павловна на вопросы мои даже и не отвечала: «Нечего
тебе, а вот послезавтра отвезу
тебя в пансион; приготовься, тетради свои возьми, книжки приведи в порядок, да приучайся сам в сундучке укладывать, не белоручкой расти вам, сударь», да то-то, да это-то, уж барабанили же вы
мне, Татьяна Павловна, в эти три дня!
—
Ты прекрасно рассказал и все
мне так живо напомнил, — отчеканил Версилов, — но, главное, поражает
меня в рассказе твоем богатство некоторых странных подробностей, о долгах моих например. Не говоря уже о некоторой неприличности этих подробностей, не понимаю, как даже
ты их мог достать?
«
Ты не смеешь сидеть с благородными детьми,
ты подлого происхождения и все равно что лакей!» И он пребольно ударил
меня по моей пухлой румяной щеке.
— Друг мой, если б
я только знал… — протянул Версилов с небрежной улыбкой несколько утомленного человека, — каков, однако, негодяй этот Тушар! Впрочем,
я все еще не теряю надежды, что
ты как-нибудь соберешься с силами и все это нам наконец простишь, и мы опять заживем как нельзя лучше.
— Мать рассказывает, что не знала, брать ли с
тебя деньги, которые
ты давеча ей предложил за месячное твое содержание. Ввиду этакого гроба не только не брать, а, напротив, вычет с нас в твою пользу следует сделать!
Я здесь никогда не был и… вообразить не могу, что здесь можно жить.
— О да,
ты был значительно груб внизу, но…
я тоже имею свои особые цели, которые и объясню
тебе, хотя, впрочем, в приходе моем нет ничего необыкновенного; даже то, что внизу произошло, — тоже все в совершенном порядке вещей; но разъясни
мне вот что, ради Христа: там, внизу, то, что
ты рассказывал и к чему так торжественно нас готовил и приступал, неужто это все, что
ты намерен был открыть или сообщить, и ничего больше у
тебя не было?
— Маловато, друг мой; признаться,
я, судя по твоему приступу и как
ты нас звал смеяться, одним словом, видя, как
тебе хотелось рассказывать, —
я ждал большего.
— Друг мой,
ты,
я вижу, хочешь наверстать проигранное внизу.
Ты, очевидно, раскаялся, а так как раскаяться значит у нас немедленно на кого-нибудь опять накинуться, то вот
ты и не хочешь в другой раз на
мне промахнуться.
Я рано пришел, а
ты еще не остыл и к тому же туго выносишь критику.
Я пришел с тем, чтоб уговорить
тебя сделать это по возможности мягче и без скандала, чтоб не огорчить и не испугать твою мать еще больше.
Я думаю, если б мы с
тобой, здесь теперь, раз или два погромче рассмеялись, то поселили бы восторг в их робких сердцах.
— Друг мой,
я готов за это тысячу раз просить у
тебя прощения, ну и там за все, что
ты на
мне насчитываешь, за все эти годы твоего детства и так далее, но, cher enfant, что же из этого выйдет?
Ты так умен, что не захочешь сам очутиться в таком глупом положении.
Я уже и не говорю о том, что даже до сей поры не совсем понимаю характер твоих упреков: в самом деле, в чем
ты, собственно,
меня обвиняешь? В том, что родился не Версиловым? Или нет? Ба!
ты смеешься презрительно и махаешь руками, стало быть, нет?