Неточные совпадения
Софья Андреева (эта восемнадцатилетняя дворовая, то есть
мать моя) была круглою сиротою уже несколько лет; покойный же отец ее, чрезвычайно уважавший Макара Долгорукого и ему чем-то обязанный, тоже дворовый, шесть лет перед тем, помирая, на одре смерти,
говорят даже, за четверть часа до последнего издыхания, так что за нужду можно бы было принять и за бред, если бы он и без того не был неправоспособен, как крепостной, подозвав Макара Долгорукого, при всей дворне и при присутствовавшем священнике, завещал ему вслух и настоятельно, указывая на дочь: «Взрасти и возьми за себя».
Ибо об чем, о Господи, об чем мог
говорить в то время такой человек, как Версилов, с такою особою, как моя
мать, даже и в случае самой неотразимой любви?
О вероятном прибытии дочери мой князь еще не знал ничего и предполагал ее возвращение из Москвы разве через неделю. Я же узнал накануне совершенно случайно: проговорилась при мне моей
матери Татьяна Павловна, получившая от генеральши письмо. Они хоть и шептались и
говорили отдаленными выражениями, но я догадался. Разумеется, не подслушивал: просто не мог не слушать, когда увидел, что вдруг, при известии о приезде этой женщины, так взволновалась
мать. Версилова дома не было.
Дорогой он мне сообщил, что его
мать в сношениях с аббатом Риго, и что он это заметил, и что он на все плюет, и что все, что они
говорят про причастие, — вздор.
— Но ты был один, ты сам
говорил мне, и хоть бы этот Lambert; ты это так очертил: эта канарейка, эта конфирмация со слезами на груди и потом, через какой-нибудь год, он о своей
матери с аббатом…
Сколько я мучил мою
мать за это время, как позорно я оставлял сестру: «Э, у меня „идея“, а то все мелочи» — вот что я как бы
говорил себе.
— Ах, Господи, какое с его стороны великодушие! — крикнула Татьяна Павловна. — Голубчик Соня, да неужели ты все продолжаешь
говорить ему вы? Да кто он такой, чтоб ему такие почести, да еще от родной своей
матери! Посмотри, ведь ты вся законфузилась перед ним, срам!
— Ничего я и не
говорю про
мать, — резко вступился я, — знайте, мама, что я смотрю на Лизу как на вторую вас; вы сделали из нее такую же прелесть по доброте и характеру, какою, наверно, были вы сами, и есть теперь, до сих пор, и будете вечно…
— Друг мой, не претендуй, что она мне открыла твои секреты, — обратился он ко мне, — к тому же она с добрым намерением — просто
матери захотелось похвалиться чувствами сына. Но поверь, я бы и без того угадал, что ты капиталист. Все секреты твои на твоем честном лице написаны. У него «своя идея», Татьяна Павловна, я вам
говорил.
— Все это — вздор! Обещаю, что съеду без скандалу — и довольно. Это вы для
матери хлопочете? А мне так кажется, что спокойствие
матери вам тут решительно все равно, и вы только так
говорите.
Лучше вот что: если вы решились ко мне зайти и у меня просидеть четверть часа или полчаса (я все еще не знаю для чего, ну, положим, для спокойствия
матери) — и, сверх того, с такой охотой со мной
говорите, несмотря на то что произошло внизу, то расскажите уж мне лучше про моего отца — вот про этого Макара Иванова, странника.
Я припоминаю слово в слово рассказ его; он стал
говорить с большой даже охотой и с видимым удовольствием. Мне слишком ясно было, что он пришел ко мне вовсе не для болтовни и совсем не для того, чтоб успокоить
мать, а наверно имея другие цели.
Но, чтобы обратиться к нашему, то замечу про
мать твою, что она ведь не все молчит; твоя
мать иногда и скажет, но скажет так, что ты прямо увидишь, что только время потерял
говоривши, хотя бы даже пять лет перед тем постепенно ее приготовлял.
У этого Версилова была подлейшая замашка из высшего тона: сказав (когда нельзя было иначе) несколько преумных и прекрасных вещей, вдруг кончить нарочно какою-нибудь глупостью, вроде этой догадки про седину Макара Ивановича и про влияние ее на
мать. Это он делал нарочно и, вероятно, сам не зная зачем, по глупейшей светской привычке. Слышать его — кажется,
говорит очень серьезно, а между тем про себя кривляется или смеется.
— Знаете что, — сказал я, — вы
говорите, что пришли, главное, с тем, чтобы
мать подумала, что мы помирились. Времени прошло довольно, чтоб ей подумать; не угодно ли вам оставить меня одного?
— Это ты про Эмс. Слушай, Аркадий, ты внизу позволил себе эту же выходку, указывая на меня пальцем, при
матери. Знай же, что именно тут ты наиболее промахнулся. Из истории с покойной Лидией Ахмаковой ты не знаешь ровно ничего. Не знаешь и того, насколько в этой истории сама твоя
мать участвовала, да, несмотря на то что ее там со мною не было; и если я когда видел добрую женщину, то тогда, смотря на
мать твою. Но довольно; это все пока еще тайна, а ты — ты
говоришь неизвестно что и с чужого голоса.
— Тут вышло недоразумение, и недоразумение слишком ясное, — благоразумно заметил Васин. —
Мать ее
говорит, что после жестокого оскорбления в публичном доме она как бы потеряла рассудок. Прибавьте обстановку, первоначальное оскорбление от купца… все это могло случиться точно так же и в прежнее время, и нисколько, по-моему, не характеризует особенно собственно теперешнюю молодежь.
Я даже ничего о
матери и о Лизе не
говорил и… ну и, наконец, о себе самом, о всей моей истории.
Можно ли было позволить пащенку-сыну в таких терминах
говорить про
мать?
— Знает, да не хочет знать, это — так, это на него похоже! Ну, пусть ты осмеиваешь роль брата, глупого брата, когда он
говорит о пистолетах, но
мать,
мать? Неужели ты не подумала, Лиза, что это — маме укор? Я всю ночь об этом промучился; первая мысль мамы теперь: «Это — потому, что я тоже была виновата, а какова
мать — такова и дочь!»
Странно было и то, что, войдя и
поговорив с Тушаром, она ни слова не сказала мне самому, что она — моя
мать.
И
говорят ему: «Выздоровел, у
матери, а та все поденно уходит».
«У меня ль не житье! — дивится Максим Иванович, — у
матери босой бегал, корки жевал, чего ж он еще пуще прежнего хил?» А учитель и
говорит: «Всякому мальчику,
говорит, надо и порезвиться, не все учиться; ему моцион необходим», и вывел ему все резоном.
— Вы
говорите, он целовал сейчас вашу
мать? Обнимал ее? Вы это видели сами? — не слушала она меня и продолжала расспрашивать.
Неточные совпадения
Вздрогнула я, одумалась. // — Нет, —
говорю, — я Демушку // Любила, берегла… — // «А зельем не поила ты? // А мышьяку не сыпала?» // — Нет! сохрани Господь!.. — // И тут я покорилася, // Я в ноги поклонилася: // — Будь жалостлив, будь добр! // Вели без поругания // Честному погребению // Ребеночка предать! // Я
мать ему!.. — Упросишь ли? // В груди у них нет душеньки, // В глазах у них нет совести, // На шее — нет креста!
Как в ноги губернаторше // Я пала, как заплакала, // Как стала
говорить, // Сказалась усталь долгая, // Истома непомерная, // Упередилось времечко — // Пришла моя пора! // Спасибо губернаторше, // Елене Александровне, // Я столько благодарна ей, // Как
матери родной! // Сама крестила мальчика // И имя Лиодорушка — // Младенцу избрала…
И Левина поразило то спокойное, унылое недоверие, с которым дети слушали эти слова
матери. Они только были огорчены тем, что прекращена их занимательная игра, и не верили ни слову из того, что
говорила мать. Они и не могли верить, потому что не могли себе представить всего объема того, чем они пользуются, и потому не могли представить себе, что то, что они разрушают, есть то самое, чем они живут.
Кити испытывала особенную прелесть в том, что она с
матерью теперь могла
говорить, как с равною, об этих самых главных вопросах в жизни женщины.
Кити отвечала, что ничего не было между ними и что она решительно не понимает, почему Анна Павловна как будто недовольна ею. Кити ответила совершенную правду. Она не знала причины перемены к себе Анны Павловны, но догадывалась. Она догадывалась в такой вещи, которую она не могла сказать
матери, которой она не
говорила и себе. Это была одна из тех вещей, которые знаешь, но которые нельзя сказать даже самой себе; так страшно и постыдно ошибиться.