Неточные совпадения
— Такие чувства
вам, конечно, делают честь, и, без сомнения,
вам есть чем гордиться; но я бы
на вашем месте все-таки не очень праздновал, что незаконнорожденный… а
вы точно именинник!
Женщина, то
есть дама, — я об дамах говорю — так и прет
на вас прямо, даже не замечая
вас, точно
вы уж так непременно и обязаны отскочить и уступить дорогу.
— Александра Петровна Синицкая, — ты, кажется, ее должен
был здесь встретить недели три тому, — представь, она третьего дня вдруг мне,
на мое веселое замечание, что если я теперь женюсь, то по крайней мере могу
быть спокоен, что не
будет детей, — вдруг она мне и даже с этакою злостью: «Напротив, у вас-то и
будут, у таких-то, как
вы, и бывают непременно, с первого даже года пойдут, увидите».
Вы плюнули
на меня, а я торжествую; если бы
вы в самом деле плюнули мне в лицо настоящим плевком, то, право, я, может
быть, не рассердился, потому что
вы — моя жертва, моя, а не его.
Скажите, что я отвечу этому чистокровному подлецу
на вопрос: «Почему он непременно должен
быть благородным?» И особенно теперь, в наше время, которое
вы так переделали.
— О, я знаю, что мне надо
быть очень молчаливым с людьми. Самый подлый из всех развратов — это вешаться
на шею; я сейчас это им сказал, и вот я и
вам вешаюсь! Но ведь
есть разница,
есть? Если
вы поняли эту разницу, если способны
были понять, то я благословлю эту минуту!
— Я так и предчувствовал, — сказал я, — что от
вас все-таки не узнаю вполне. Остается одна надежда
на Ахмакову.
На нее-то я и надеялся. Может
быть, пойду к ней, а может
быть, нет.
—
Есть. До свиданья, Крафт; благодарю
вас и жалею, что
вас утрудил! Я бы,
на вашем месте, когда у самого такая Россия в голове, всех бы к черту отправлял: убирайтесь, интригуйте, грызитесь про себя — мне какое дело!
— Ах, Татьяна Павловна, зачем бы
вам так с ним теперь! Да
вы шутите, может, а? — прибавила мать, приметив что-то вроде улыбки
на лице Татьяны Павловны. Татьяны Павловнину брань и впрямь иногда нельзя
было принять за серьезное, но улыбнулась она (если только улыбнулась), конечно, лишь
на мать, потому что ужасно любила ее доброту и уж без сомнения заметила, как в ту минуту она
была счастлива моею покорностью.
— Ничего я и не говорю про мать, — резко вступился я, — знайте, мама, что я смотрю
на Лизу как
на вторую
вас;
вы сделали из нее такую же прелесть по доброте и характеру, какою, наверно,
были вы сами, и
есть теперь, до сих пор, и
будете вечно…
— Я не знаю, что выражает мое лицо, но я никак не ожидал от мамы, что она расскажет
вам про эти деньги, тогда как я так просил ее, — поглядел я
на мать, засверкав глазами. Не могу выразить, как я
был обижен.
Вы удивительно успели постареть и подурнеть в эти девять лет, уж простите эту откровенность; впрочем,
вам и тогда
было уже лет тридцать семь, но я
на вас даже загляделся: какие у
вас были удивительные волосы, почти совсем черные, с глянцевитым блеском, без малейшей сединки; усы и бакены ювелирской отделки — иначе не умею выразиться; лицо матово-бледное, не такое болезненно бледное, как теперь, а вот как теперь у дочери вашей, Анны Андреевны, которую я имел честь давеча видеть; горящие и темные глаза и сверкающие зубы, особенно когда
вы смеялись.
Всю ночь я
был в бреду, а
на другой день, в десять часов, уже стоял у кабинета, но кабинет
был притворен: у
вас сидели люди, и
вы с ними занимались делами; потом вдруг укатили
на весь день до глубокой ночи — так я
вас и не увидел!
Мама, если не захотите оставаться с мужем, который завтра женится
на другой, то вспомните, что у
вас есть сын, который обещается
быть навеки почтительным сыном, вспомните и пойдемте, но только с тем, что «или он, или я», — хотите?
Расставаясь, и, может
быть, надолго, я бы очень хотел от
вас же получить ответ и еще
на вопрос: неужели в целые эти двадцать лет
вы не могли подействовать
на предрассудки моей матери, а теперь так даже и сестры, настолько, чтоб рассеять своим цивилизующим влиянием первоначальный мрак окружавшей ее среды?
— Нет-с, я ничего не принимал у Ахмаковой. Там, в форштадте,
был доктор Гранц, обремененный семейством, по полталера ему платили, такое там у них положение
на докторов, и никто-то его вдобавок не знал, так вот он тут
был вместо меня… Я же его и посоветовал, для мрака неизвестности.
Вы следите? А я только практический совет один дал, по вопросу Версилова-с, Андрея Петровича, по вопросу секретнейшему-с, глаз
на глаз. Но Андрей Петрович двух зайцев предпочел.
Ну так поверьте же мне, честью клянусь
вам, нет этого документа в руках у него, а может
быть, и совсем ни у кого нет; да и не способен он
на такие пронырства, грех
вам и подозревать.
Вот ваши деньги! — почти взвизгнула она, как давеча, и бросила пачку кредиток
на стол, — я
вас в адресном столе должна
была разыскивать, а то бы раньше принесла.
— Если он прав, то я
буду виноват, вот и все, а
вас я не меньше люблю. Отчего ты так покраснела, сестра? Ну вот еще пуще теперь! Ну хорошо, а все-таки я этого князька
на дуэль вызову за пощечину Версилову в Эмсе. Если Версилов
был прав с Ахмаковой, так тем паче.
Рассказала потом: „Спрашиваю, говорит, у дворника: где квартира номер такой-то?“ Дворник, говорит, и поглядел
на меня: „А
вам чего, говорит, в той квартире надоть?“ Так странно это сказал, так, что уж тут можно б
было спохватиться.
— Даже если тут и «пьедестал», то и тогда лучше, — продолжал я, — пьедестал хоть и пьедестал, но сам по себе он очень ценная вещь. Этот «пьедестал» ведь все тот же «идеал», и вряд ли лучше, что в иной теперешней душе его нет; хоть с маленьким даже уродством, да пусть он
есть! И наверно,
вы сами думаете так, Васин, голубчик мой Васин, милый мой Васин! Одним словом, я, конечно, зарапортовался, но
вы ведь меня понимаете же.
На то
вы Васин; и, во всяком случае, я обнимаю
вас и целую, Васин!
— Вчера вечером, заключив из одной вашей фразы, что
вы не понимаете женщины, я
был рад, что мог
вас на этом поймать. Давеча, поймав
вас на «дебюте», — опять-таки ужасно
был рад, и все из-за того, что сам
вас тогда расхвалил…
— Не знаю; не берусь решать, верны ли эти два стиха иль нет. Должно
быть, истина, как и всегда, где-нибудь лежит посредине: то
есть в одном случае святая истина, а в другом — ложь. Я только знаю наверно одно: что еще надолго эта мысль останется одним из самых главных спорных пунктов между людьми. Во всяком случае, я замечаю, что
вам теперь танцевать хочется. Что ж, и потанцуйте: моцион полезен, а
на меня как раз сегодня утром ужасно много дела взвалили… да и опоздал же я с
вами!
Замечу еще черту: несмотря
на ласковость и простодушие, никогда это лицо не становилось веселым; даже когда князь хохотал от всего сердца,
вы все-таки чувствовали, что настоящей, светлой, легкой веселости как будто никогда не
было в его сердце…
И хоть
вы, конечно, может
быть, и не пошли бы
на мой вызов, потому что я всего лишь гимназист и несовершеннолетний подросток, однако я все бы сделал вызов, как бы
вы там ни приняли и что бы
вы там ни сделали… и, признаюсь, даже и теперь тех же целей.
— А мне так кажется, что это ужасно смешно…
на иной взгляд… то
есть, разумеется, не
на собственный мой. Тем более что я Долгорукий, а не Версилов. А если
вы говорите мне неправду или чтоб как-нибудь смягчить из приличий светского лоска, то, стало
быть,
вы меня и во всем остальном обманываете?
— То
есть это при покойном государе еще вышло-с, — обратился ко мне Петр Ипполитович, нервно и с некоторым мучением, как бы страдая вперед за успех эффекта, — ведь
вы знаете этот камень — глупый камень
на улице, к чему, зачем, только лишь мешает, так ли-с?
— Право, не знаю, как
вам ответить
на это, мой милый князь, — тонко усмехнулся Версилов. — Если я признаюсь
вам, что и сам не умею ответить, то это
будет вернее. Великая мысль — это чаще всего чувство, которое слишком иногда подолгу остается без определения. Знаю только, что это всегда
было то, из чего истекала живая жизнь, то
есть не умственная и не сочиненная, а, напротив, нескучная и веселая; так что высшая идея, из которой она истекает, решительно необходима, к всеобщей досаде разумеется.
— А зачем же
вы ко мне прибыли, коли так? — чуть не подскочил он
на месте от удовольствия. Я мигом повернулся и хотел
было выйти, но он ухватил меня за плечо.
— Неприлично… Хе! — и он вдруг засмеялся. — Я понимаю, понимаю, что
вам неприлично, но… мешать не
будете? — подмигнул он; но в этом подмигивании
было уж что-то столь нахальное, даже насмешливое, низкое! Именно он во мне предполагал какую-то низость и
на эту низость рассчитывал… Это ясно
было, но я никак не понимал, в чем дело.
—
Вы очень сегодня веселы, и это очень приятно, — промолвила Анна Андреевна, важно и раздельно выговаривая слова. Голос ее
был густой и звучный контральт, но она всегда произносила спокойно и тихо, всегда несколько опустив свои длинные ресницы и с чуть-чуть мелькавшей улыбкой
на ее бледном лице.
— Лиза, я сам знаю, но… Я знаю, что это — жалкое малодушие, но… это — только пустяки и больше ничего! Видишь, я задолжал, как дурак, и хочу выиграть, только чтоб отдать. Выиграть можно, потому что я играл без расчета,
на ура, как дурак, а теперь за каждый рубль дрожать
буду… Не я
буду, если не выиграю! Я не пристрастился; это не главное, это только мимолетное, уверяю тебя! Я слишком силен, чтоб не прекратить, когда хочу. Отдам деньги, и тогда ваш нераздельно, и маме скажи, что не выйду от
вас…
— Я и не помню, что
вы просили ей передать. Да
вы и не просили:
вы просто сказали, что
будете в три часа, — оборвал я нетерпеливо. Я не глядел
на нее.
— Крафт мне рассказал его содержание и даже показал мне его… Прощайте! Когда я бывал у
вас в кабинете, то робел при
вас, а когда
вы уходили, я готов
был броситься и целовать то место
на полу, где стояла ваша нога… — проговорил я вдруг безотчетно, сам не зная как и для чего, и, не взглянув
на нее, быстро вышел.
—
Вы решительно — несчастье моей жизни, Татьяна Павловна; никогда не
буду при
вас сюда ездить! — и я с искренней досадой хлопнул ладонью по столу; мама вздрогнула, а Версилов странно посмотрел
на меня. Я вдруг рассмеялся и попросил у них прощения.
— Ваши бывшие интриги и ваши сношения — уж конечно, эта тема между нами неприлична, и даже
было бы глупо с моей стороны; но я, именно за последнее время, за последние дни, несколько раз восклицал про себя: что, если б
вы любили хоть когда-нибудь эту женщину, хоть минутку? — о, никогда бы
вы не сделали такой страшной ошибки
на ее счет в вашем мнении о ней, как та, которая потом вышла!
Вы говорили, что эта «живая жизнь»
есть нечто до того прямое и простое, до того прямо
на вас смотрящее, что именно из-за этой-то прямоты и ясности и невозможно поверить, чтоб это
было именно то самое, чего мы всю жизнь с таким трудом ищем…
Шагов сотню поручик очень горячился, бодрился и храбрился; он уверял, что «так нельзя», что тут «из пятелтышки», и проч., и проч. Но наконец начал что-то шептать городовому. Городовой, человек рассудительный и видимо враг уличных нервностей, кажется,
был на его стороне, но лишь в известном смысле. Он бормотал ему вполголоса
на его вопросы, что «теперь уж нельзя», что «дело вышло» и что «если б, например,
вы извинились, а господин согласился принять извинение, то тогда разве…»
— Совершенно
вас извиняю, господин офицер, и уверяю
вас, что
вы со способностями. Действуйте так и в гостиной — скоро и для гостиной этого
будет совершенно достаточно, а пока вот
вам два двугривенных,
выпейте и закусите; извините, городовой, за беспокойство, поблагодарил бы и
вас за труд, но
вы теперь
на такой благородной ноге… Милый мой, — обратился он ко мне, — тут
есть одна харчевня, в сущности страшный клоак, но там можно чаю напиться, и я б тебе предложил… вот тут сейчас, пойдем же.
—
Вы с ума сошли! — крикнул я. Да и
было похоже
на то.
— Так ты уж и тогда меня обманывала! Тут не от глупости моей, Лиза, тут, скорее, мой эгоизм, а не глупость причиною, мой эгоизм сердца и — и, пожалуй, уверенность в святость. О, я всегда
был уверен, что все
вы бесконечно выше меня и — вот! Наконец, вчера, в один день сроку, я не успел и сообразить, несмотря
на все намеки… Да и не тем совсем я
был вчера занят!
— Но как могли
вы, — вскричал я, весь вспыхнув, — как могли
вы, подозревая даже хоть
на каплю, что я знаю о связи Лизы с князем, и видя, что я в то же время беру у князя деньги, — как могли
вы говорить со мной, сидеть со мной, протягивать мне руку, — мне, которого
вы же должны
были считать за подлеца, потому что, бьюсь об заклад,
вы наверно подозревали, что я знаю все и беру у князя за сестру деньги зазнамо!
— И неужели же
вы могли подумать, — гордо и заносчиво вскинул он вдруг
на меня глаза, — что я, я способен ехать теперь, после такого сообщения, к князю Николаю Ивановичу и у него просить денег! У него, жениха той невесты, которая мне только что отказала, — какое нищенство, какое лакейство! Нет, теперь все погибло, и если помощь этого старика
была моей последней надеждой, то пусть гибнет и эта надежда!
— Конечно, я должен бы
был тут сохранить секрет… Мы как-то странно разговариваем с
вами, слишком секретно, — опять улыбнулся он. — Андрей Петрович, впрочем, не заказывал мне секрета. Но
вы — сын его, и так как я знаю ваши к нему чувства, то
на этот раз даже, кажется, хорошо сделаю, если
вас предупрежу. Вообразите, он приходил ко мне с вопросом: «Если
на случай,
на днях, очень скоро, ему бы потребовалось драться
на дуэли, то согласился ль бы я взять роль его секунданта?» Я, разумеется, вполне отказал ему.
— Понимаю, слышал.
Вы даже не просите извинения, а продолжаете лишь настаивать, что «готовы отвечать чем и как угодно». Но это слишком
будет дешево. А потому я уже теперь нахожу себя вправе, в видах оборота, который
вы упорно хотите придать объяснению, высказать
вам с своей стороны все уже без стеснения, то
есть: я пришел к заключению, что барону Бьорингу никаким образом нельзя иметь с
вами дела…
на равных основаниях.
Одним словом, милостивый государь, я уполномочен
вам объявить, что если за сим последует повторение или хоть что-нибудь похожее
на прежний поступок, то найдены
будут немедленно средства
вас усмирить, весьма скорые и верные, могу
вас уверить.
У Зерщикова я крикнул
на всю залу, в совершенном исступлении: «Донесу
на всех, рулетка запрещена полицией!» И вот клянусь, что и тут
было нечто как бы подобное: меня унизили, обыскали, огласили вором, убили — «ну так знайте же все, что
вы угадали, я — не только вор, но я — и доносчик!» Припоминая теперь, я именно так подвожу и объясняю; тогда же
было вовсе не до анализа; крикнул я тогда без намерения, даже за секунду не знал, что так крикну: само крикнулось — уж черта такая в душе
была.
—
Вы все говорите «тайну»; что такое «восполнивши тайну свою»? — спросил я и оглянулся
на дверь. Я рад
был, что мы одни и что кругом стояла невозмутимая тишина. Солнце ярко светило в окно перед закатом. Он говорил несколько высокопарно и неточно, но очень искренно и с каким-то сильным возбуждением, точно и в самом деле
был так рад моему приходу. Но я заметил в нем несомненно лихорадочное состояние, и даже сильное. Я тоже
был больной, тоже в лихорадке, с той минуты, как вошел к нему.
Говорю это я ему раз: «Как это
вы, сударь, да при таком великом вашем уме и проживая вот уже десять лет в монастырском послушании и в совершенном отсечении воли своей, — как это
вы честного пострижения не примете, чтоб уж
быть еще совершеннее?» А он мне
на то: «Что ты, старик, об уме моем говоришь; а может, ум мой меня же заполонил, а не я его остепенил.
— Для меня, господа, — возвысил я еще пуще голос, — для меня видеть
вас всех подле этого младенца (я указал
на Макара) —
есть безобразие. Тут одна лишь святая — это мама, но и она…