Неточные совпадения
— А
ты откуда узнал, что он два с половиной миллиона чистого капиталу оставил? — перебил черномазый, не удостоивая и в этот раз взглянуть на чиновника. — Ишь ведь! (мигнул он на него князю) и что только им от этого толку, что они прихвостнями тотчас же лезут? А это правда, что вот родитель мой помер, а
я из Пскова через месяц чуть не без сапог домой еду. Ни брат подлец, ни мать ни денег, ни уведомления, — ничего не прислали! Как собаке! В горячке в Пскове весь месяц пролежал.
— И не давай! Так
мне и надо; не давай! А
я буду плясать. Жену, детей малых брошу, а пред
тобой буду плясать. Польсти, польсти!
— Тьфу
тебя! — сплюнул черномазый. — Пять недель назад
я, вот как и вы, — обратился он к князю, — с одним узелком от родителя во Псков убег к тетке; да в горячке там и слег, а он без
меня и помре. Кондрашка пришиб. Вечная память покойнику, а чуть
меня тогда до смерти не убил! Верите ли, князь, вот ей-богу! Не убеги
я тогда, как раз бы убил.
Наутро покойник дает
мне два пятипроцентных билета, по пяти тысяч каждый, сходи, дескать, да продай, да семь тысяч пятьсот к Андреевым на контору снеси, уплати, а остальную сдачу с десяти тысяч, не заходя никуда,
мне представь; буду
тебя дожидаться.
«Ну, говорю, как мы вышли,
ты у
меня теперь тут не смей и подумать, понимаешь!» Смеется: «А вот как-то
ты теперь Семену Парфенычу отчет отдавать будешь?»
Я, правда, хотел было тогда же в воду, домой не заходя, да думаю: «Ведь уж все равно», и как окаянный воротился домой.
«Это
я только, говорит, предуготовляю
тебя, а вот
я с
тобой еще на ночь попрощаться зайду».
Поехал седой к Настасье Филипповне, земно ей кланялся, умолял и плакал; вынесла она ему, наконец, коробку, шваркнула: «Вот, говорит,
тебе, старая борода, твои серьги, а они
мне теперь в десять раз дороже ценой, коли из-под такой грозы их Парфен добывал.
— А
ты ступай за
мной, строка, — сказал Рогожин Лебедеву, и все вышли из вагона.
— Помню, помню, конечно, и буду. Еще бы, день рождения, двадцать пять лет! Гм… А знаешь, Ганя,
я уж, так и быть,
тебе открою, приготовься. Афанасию Ивановичу и
мне она обещала, что сегодня у себя вечером скажет последнее слово: быть или не быть! Так смотри же, знай.
Сам посуди; не доверяешь
ты, что ли,
мне?
Притом же
ты человек… человек… одним словом, человек умный, и
я на
тебя понадеялся… а это, в настоящем случае, это… это…
Ты ведь точно рад,
я замечаю, этому купчику, как выходу для себя.
Видите,
я с вами совершенно просто; надеюсь, Ганя,
ты ничего не имеешь против помещения князя в вашей квартире?
— Ну, извините, — перебил генерал, — теперь ни минуты более не имею. Сейчас
я скажу о вас Лизавете Прокофьевне: если она пожелает принять вас теперь же (
я уж в таком виде постараюсь вас отрекомендовать), то советую воспользоваться случаем и понравиться, потому Лизавета Прокофьевна очень может вам пригодиться; вы же однофамилец. Если не пожелает, то не взыщите, когда-нибудь в другое время. А
ты, Ганя, взгляни-ка покамест на эти счеты, мы давеча с Федосеевым бились. Их надо бы не забыть включить…
Эта новая женщина объявляла, что ей в полном смысле все равно будет, если он сейчас же и на ком угодно женится, но что она приехала не позволить ему этот брак, и не позволить по злости, единственно потому, что ей так хочется, и что, следственно, так и быть должно, — «ну хоть для того, чтобы
мне только посмеяться над
тобой вволю, потому что теперь и
я наконец смеяться хочу».
— Ах, друг мой, не придавай такого смыслу… впрочем, ведь как
тебе угодно;
я имел в виду обласкать его и ввести к нам, потому что это почти доброе дело.
— Швейцария тут не помешает; а впрочем, повторяю, как хочешь.
Я ведь потому, что, во-первых, однофамилец и, может быть, даже родственник, а во-вторых, не знает, где главу приклонить.
Я даже подумал, что
тебе несколько интересно будет, так как все-таки из нашей фамилии.
Аглая
мне урок дала; спасибо
тебе, Аглая.
— Не правда ли? Не правда ли? — вскинулась генеральша. —
Я вижу, что и
ты иногда бываешь умна; ну, довольно смеяться! Вы остановились, кажется, на швейцарской природе, князь, ну!
Мать, первая, приняла ее со злобой и с презреньем: «
Ты меня теперь обесчестила».
Я вот дура с сердцем без ума, а
ты дура с умом без сердца; обе мы и несчастны, обе и страдаем.
Заходи почаще, а
я к старухе Белоконской нарочно заеду о
тебе сказать.
— Сын моего друга! — вскричал он, обращаясь к Нине Александровне, — и так неожиданно!
Я давно уже и воображать перестал. Но, друг мой, неужели
ты не помнишь покойного Николая Львовича?
Ты еще застала его… В Твери?
— Если все кончено, то Иван Петрович, разумеется, прав, — сказала Нина Александровна, — не хмурься, пожалуйста, и не раздражайся, Ганя,
я ни о чем не стану расспрашивать, чего сам не хочешь сказать, и уверяю
тебя, что вполне покорилась, сделай одолжение, не беспокойся.
—
Ты всё еще сомневаешься и не веришь
мне; не беспокойся, не будет ни слез, ни просьб, как прежде, с моей стороны по крайней мере. Всё мое желание в том, чтобы
ты был счастлив, и
ты это знаешь;
я судьбе покорилась, но мое сердце будет всегда с
тобой, останемся ли мы вместе, или разойдемся. Разумеется,
я отвечаю только за себя;
ты не можешь того же требовать от сестры…
—
Я ничего за себя и не боялась, Ганя,
ты знаешь;
я не о себе беспокоилась и промучилась всё это время. Говорят, сегодня всё у вас кончится? Что же, кончится?
— Мы чуть не три недели избегали говорить об этом, и это было лучше. Теперь, когда уже всё кончено,
я только одно позволю себе спросить: как она могла
тебе дать согласие и даже подарить свой портрет, когда
ты ее не любишь? Неужели
ты ее, такую… такую…
—
Я не так хотела выразиться. Неужели
ты до такой степени мог ей отвести глаза?
— Ну же, ну! — продолжал гримасничать Фердыщенко, — да ну же! О, господи, каких бы
я вещей на такой вопрос насказал! Да ну же… Пентюх же
ты, князь, после этого!
Ответишь же
ты мне теперь! — проскрежетал он вдруг, с неистовою злобой смотря на Ганю…
Я и теперь
тебя за деньги приехал всего купить,
ты не смотри, что
я в таких сапогах вошел, у
меня денег, брат, много, всего
тебя и со всем твоим живьем куплю… захочу, всех вас куплю!
— Нет? Нет!! — вскричал Рогожин, приходя чуть не в исступление от радости, — так нет же?! А
мне сказали они… Ах! Ну!.. Настасья Филипповна! Они говорят, что вы помолвились с Ганькой! С ним-то? Да разве это можно? (
Я им всем говорю!) Да
я его всего за сто рублей куплю, дам ему тысячу, ну три, чтоб отступился, так он накануне свадьбы бежит, а невесту всю
мне оставит. Ведь так, Ганька, подлец! Ведь уж взял бы три тысячи! Вот они, вот! С тем и ехал, чтобы с
тебя подписку такую взять; сказал: куплю, — и куплю!
— Нет, уж в этом
ты, брат, дурак, не знаешь, куда зашел… да, видно, и
я дурак с
тобой вместе! — спохватился и вздрогнул вдруг Рогожин под засверкавшим взглядом Настасьи Филипповны. — Э-эх! соврал
я,
тебя послушался, — прибавил он с глубоким раскаянием.
— Что сделала? Куда
ты меня тащишь? Уж не прощения ли просить у ней, за то, что она твою мать оскорбила и твой дом срамить приехала, низкий
ты человек? — крикнула опять Варя, торжествуя и с вызовом смотря на брата.
— Да вечно, что ли,
ты мне дорогу переступать будешь! — заревел Ганя, бросив руку Вари, и освободившеюся рукой, в последней степени бешенства, со всего размаха дал князю пощечину.
— Верите ли вы, — вдруг обратилась капитанша к князю, — верите ли вы, что этот бесстыдный человек не пощадил моих сиротских детей! Всё ограбил, всё перетаскал, всё продал и заложил, ничего не оставил. Что
я с твоими заемными письмами делать буду, хитрый и бессовестный
ты человек? Отвечай, хитрец, отвечай
мне, ненасытное сердце: чем, чем
я накормлю моих сиротских детей? Вот появляется пьяный и на ногах не стоит… Чем прогневала
я господа бога, гнусный и безобразный хитрец, отвечай?
Я тотчас же, знаете, на нее целый гром так и вывалил, «такая, дескать,
ты и сякая!» и знаете, этак по-русски.
Эврика!» — «Ну, брат, удивил же
ты меня!
— Всех, всех впусти, Катя, не бойся, всех до одного, а то и без
тебя войдут. Вон уж как шумят, точно давеча. Господа, вы, может быть, обижаетесь, — обратилась она к гостям, — что
я такую компанию при вас принимаю?
Я очень сожалею и прощения прошу, но так надо, а
мне очень, очень бы желалось, чтобы вы все согласились быть при этой развязке моими свидетелями, хотя, впрочем, как вам угодно…
Ганечка,
я вижу,
ты на
меня до сих пор еще сердишься?
Да неужто
ты меня в свою семью ввести хотел?
— Настасья Филипповна, полно, матушка, полно, голубушка, — не стерпела вдруг Дарья Алексеевна, — уж коли
тебе так тяжело от них стало, так что смотреть-то на них! И неужели
ты с этаким отправиться хочешь, хоть и за сто бы тысяч! Правда, сто тысяч, ишь ведь! А
ты сто тысяч-то возьми, а его прогони, вот как с ними надо делать; эх,
я бы на твоем месте их всех… что в самом-то деле!
А что
я давеча издевалась у
тебя, Ганечка, так это
я нарочно хотела сама в последний раз посмотреть: до чего
ты сам можешь дойти?
Ну, удивил же
ты меня, право.
Да неужто
ты меня взять мог, зная, что вот он
мне такой жемчуг дарит, чуть не накануне твоей свадьбы, а
я беру?
Ведь он в твоем доме, при твоей матери и сестре
меня торговал, а
ты вот все-таки после того свататься приехал да чуть сестру не привез?
(Потому что ведь
ты меня ненавидишь,
я это знаю!)
Я бесстыжая, а
ты того хуже.
—
Я теперь во хмелю, генерал, — засмеялась вдруг Настасья Филипповна, —
я гулять хочу! Сегодня мой день, мой табельный день, мой высокосный день,
я его давно поджидала. Дарья Алексеевна, видишь
ты вот этого букетника, вот этого monsieur aux camеlias, [господина с камелиями (фр.).] вот он сидит да смеется на нас…
Еще он
меня виноватою пред собой сочтет: воспитание ведь дал, как графиню содержал, денег-то, денег-то сколько ушло, честного мужа
мне приискал еще там, а здесь Ганечку; и что же б
ты думала:
я с ним эти пять лет не жила, а деньги-то с него брала, и думала, что права!