Неточные совпадения
«Ну,
говорю, как мы вышли, ты
у меня теперь тут не смей и подумать, понимаешь!» Смеется: «А вот как-то ты теперь Семену Парфенычу отчет отдавать будешь?» Я, правда, хотел было тогда же в воду, домой не заходя, да думаю: «Ведь уж все равно», и как окаянный воротился домой.
— Да,
говорят,
у меня лицо моложавое.
— Припадки? — удивился немного князь, — припадки теперь
у меня довольно редко бывают. Впрочем, не знаю;
говорят, здешний климат мне будет вреден.
— И философия ваша точно такая же, как
у Евлампии Николавны, — подхватила опять Аглая, — такая чиновница, вдова, к нам ходит, вроде приживалки.
У ней вся задача в жизни — дешевизна; только чтоб было дешевле прожить, только о копейках и
говорит, и, заметьте,
у ней деньги есть, она плутовка. Так точно и ваша огромная жизнь в тюрьме, а может быть, и ваше четырехлетнее счастье в деревне, за которое вы ваш город Неаполь продали, и, кажется, с барышом, несмотря на то что на копейки.
Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил, ничего бы не потерял, каждую бы минуту счетом отсчитывал, уж ничего бы даром не истратил!» Он
говорил, что эта мысль
у него наконец в такую злобу переродилась, что ему уж хотелось, чтоб его поскорей застрелили.
Мы каждый вечер сбирались по-прежнему
у водопада и всё
говорили о том, как мы расстанемся.
Кроме того, что вы очень хороши собой, на вас смотришь и
говоришь: «
У ней лицо, как
у доброй сестры».
— Вы слышали давеча, как Иван Федорович
говорил, что сегодня вечером все решится
у Настасьи Филипповны, вы это и передали! Лжете вы! Откуда они могли узнать? Кто же, черт возьми, мог им передать, кроме вас? Разве старуха не намекала мне?
— Я вам сейчас принесу.
У нас всей прислуги кухарка да Матрена, так что и я помогаю. Варя над всем надсматривает и сердится. Ганя
говорит, вы сегодня из Швейцарии?
— Приготовляется брак, и брак редкий. Брак двусмысленной женщины и молодого человека, который мог бы быть камер-юнкером. Эту женщину введут в дом, где моя дочь и где моя жена! Но покамест я дышу, она не войдет! Я лягу на пороге, и пусть перешагнет чрез меня!.. С Ганей я теперь почти не
говорю, избегаю встречаться даже. Я вас предупреждаю нарочно; коли будете жить
у нас, всё равно и без того станете свидетелем. Но вы сын моего друга, и я вправе надеяться…
— Вы знаете, что мы уж целый месяц почти ни слова не
говорим. Птицын мне про все сказал, а портрет там
у стола на полу уж валялся; я подняла.
— Я ничего за себя и не боялась, Ганя, ты знаешь; я не о себе беспокоилась и промучилась всё это время.
Говорят, сегодня всё
у вас кончится? Что же, кончится?
— Ардалион Александрович,
говорят, что вы нуждаетесь в отдыхе! — вскрикнула Настасья Филипповна с недовольною и брезгливою гримаской, точно ветреная дурочка,
у которой отнимают игрушку.
— Да, наболело. Про нас и
говорить нечего. Сами виноваты во всем. А вот
у меня есть один большой друг, этот еще несчастнее. Хотите, я вас познакомлю?
— Да я удивляюсь, что вы так искренно засмеялись.
У вас, право, еще детский смех есть. Давеча вы вошли мириться и
говорите: «Хотите, я вам руку поцелую», — это точно как дети бы мирились. Стало быть, еще способны же вы к таким словам и движениям. И вдруг вы начинаете читать целую лекцию об этаком мраке и об этих семидесяти пяти тысячах. Право, всё это как-то нелепо и не может быть.
Об этом самому высшему начальству известно: «А, это тот Иволгин,
у которого тринадцать пуль!..» Вот как говорят-с!
— Вы
говорите,
у него чахотка?
В вознаграждение я и выпросил позволение
говорить правду, так как всем известно, что правду
говорят только те,
у кого нет остроумия.
— Дело слишком ясное и слишком за себя
говорит, — подхватил вдруг молчавший Ганя. — Я наблюдал князя сегодня почти безостановочно, с самого мгновения, когда он давеча в первый раз поглядел на портрет Настасьи Филипповны, на столе
у Ивана Федоровича. Я очень хорошо помню, что еще давеча о том подумал, в чем теперь убежден совершенно, и в чем, мимоходом сказать, князь мне сам признался.
— Знаете, Афанасий Иванович, это, как
говорят,
у японцев в этом роде бывает, —
говорил Иван Петрович Птицын, — обиженный там будто бы идет к обидчику и
говорит ему: «Ты меня обидел, за это я пришел распороть в твоих глазах свой живот», и с этими словами действительно распарывает в глазах обидчика свой живот и чувствует, должно быть, чрезвычайное удовлетворение, точно и в самом деле отмстил. Странные бывают на свете характеры, Афанасий Иванович!
Но жильцы быстро исчезли: Фердыщенко съехал куда-то три дня спустя после приключения
у Настасьи Филипповны и довольно скоро пропал, так что о нем и всякий слух затих;
говорили, что где-то пьет, но не утвердительно.
— Он поутру никогда много не пьет; если вы к нему за каким-нибудь делом, то теперь и
говорите. Самое время. Разве к вечеру, когда воротится, так хмелен; да и то теперь больше на ночь плачет и нам вслух из Священного писания читает, потому что
у нас матушка пять недель как умерла.
— Да перестань, пьяный ты человек! Верите ли, князь, теперь он вздумал адвокатством заниматься, по судебным искам ходить; в красноречие пустился и всё высоким слогом с детьми дома
говорит. Пред мировыми судьями пять дней тому назад
говорил. И кого же взялся защищать: не старуху, которая его умоляла, просила, и которую подлец ростовщик ограбил, пятьсот рублей
у ней, всё ее достояние, себе присвоил, а этого же самого ростовщика, Зайдлера какого-то, жида, за то, что пятьдесят рублей обещал ему дать…
— Там, если не в Павловске, по хорошей погоде,
у Дарьи Алексеевны на даче. Я,
говорит, совершенно свободна; еще вчера Николаю Ардалионовичу про свою свободу много хвалилась. Признак дурной-с!
Его высокопревосходительство, Нил Алексеевич, третьего года, перед Святой, прослышали, — когда я еще служил
у них в департаменте, — и нарочно потребовали меня из дежурной к себе в кабинет чрез Петра Захарыча и вопросили наедине: «Правда ли, что ты профессор Антихриста?» И не потаил: «Аз есмь,
говорю», и изложил, и представил, и страха не смягчил, но еще мысленно, развернув аллегорический свиток, усилил и цифры подвел.
— И вы тоже в Павловск? — спросил вдруг князь. — Да что это, здесь все, что ли, в Павловск? И
у вас, вы
говорите, там своя дача есть?
Они
говорили друг другу ты. В Москве им случалось сходиться часто и подолгу, было даже несколько мгновений в их встречах, слишком памятно запечатлевшихся друг
у друга в сердце. Теперь же они месяца три с лишком как не видались.
— «Так вот я тебе,
говорит, дам прочесть: был такой один папа, и на императора одного рассердился, и тот
у него три дня не пивши, не евши, босой, на коленках, пред его дворцом простоял, пока тот ему не простил; как ты думаешь, что тот император в эти три дня, на коленках-то стоя, про себя передумал и какие зароки давал?..
— «А о чем же ты теперь думаешь?» — «А вот встанешь с места, пройдешь мимо, а я на тебя гляжу и за тобою слежу; прошумит твое платье, а
у меня сердце падает, а выйдешь из комнаты, я о каждом твоем словечке вспоминаю, и каким голосом и что сказала; а ночь всю эту ни о чем и не думал, всё слушал, как ты во сне дышала, да как раза два шевельнулась…» — «Да ты, — засмеялась она, — пожалуй, и о том, что меня избил, не думаешь и не помнишь?» — «Может,
говорю, и думаю, не знаю».
«Ты вот точно такой бы и был, — усмехнулась мне под конец, —
у тебя,
говорит, Парфен Семеныч, сильные страсти, такие страсти, что ты как раз бы с ними в Сибирь, на каторгу, улетел, если б
у тебя тоже ума не было, потому что
у тебя большой ум есть,
говорит» (так и сказала, вот веришь или нет?
Я матушкину правую руку взял, сложил: „Благословите,
говорю, матушка, со мной к венцу идет“; так она
у матушки руку с чувством поцеловала, „много,
говорит, верно, твоя мать горя перенесла“.
— Я не за тем сюда ехал, Парфен,
говорю тебе, не то
у меня в уме было…
Говоря, князь в рассеянности опять было захватил в руки со стола тот же ножик, и опять Рогожин его вынул
у него из рук и бросил на стол. Это был довольно простой формы ножик, с оленьим черенком, нескладной, с лезвием вершка в три с половиной, соответственной ширины.
— Да ничего, так. Я и прежде хотел спросить. Многие ведь ноне не веруют. А что, правда (ты за границей-то жил), — мне вот один с пьяных глаз
говорил, что
у нас, по России, больше, чем во всех землях таких, что в бога не веруют? «Нам,
говорит, в этом легче, чем им, потому что мы дальше их пошли…»
«Что ты,
говорю, молодка?» (Я ведь тогда всё расспрашивал.) «А вот,
говорит, точно так, как бывает материна радость, когда она первую от своего младенца улыбку заприметит, такая же точно бывает и
у бога радость, всякий раз, когда он с неба завидит, что грешник пред ним от всего своего сердца на молитву становится».
Коля заметил, что Лебедев по получасу простаивает
у двери и подслушивает, что они
говорят с князем, о чем, разумеется, и известил князя.
Первое неприятное впечатление Лизаветы Прокофьевны
у князя — было застать кругом него целую компанию гостей, не
говоря уже о том, что в этой компании были два-три лица ей решительно ненавистные; второе — удивление при виде совершенно на взгляд здорового, щеголевато одетого и смеющегося молодого человека, ступившего им навстречу, вместо умирающего на смертном одре, которого она ожидала найти.
— То хохочут как угорелые, а тут вдруг глубочайшее уважение явилось! Бешеные! Почему уважение?
Говори сейчас, почему
у тебя, ни с того ни с сего, так вдруг глубочайшее уважение явилось?
Прошло пять лет лечения в Швейцарии
у известного какого-то профессора, и денег истрачены были тысячи: идиот, разумеется, умным не сделался, но на человека,
говорят, все-таки стал походить, без сомнения, с грехом пополам.
Отпрыск, хоть и идиот, а все-таки попробовал было надуть своего профессора и два года,
говорят, успел пролечиться
у него даром, скрывая от него смерть своего благодетеля.
В последние десять или двадцать минут он
говорил, разгорячившись, громко, нетерпеливою скороговоркой, увлекшись, стараясь всех переговорить, перекричать, и, уж конечно, пришлось ему потом горько раскаяться в иных вырвавшихся
у него теперь словечках и предположениях.
— И правда, — резко решила генеральша, —
говори, только потише и не увлекайся. Разжалобил ты меня… Князь! Ты не стоил бы, чтоб я
у тебя чай пила, да уж так и быть, остаюсь, хотя ни
у кого не прошу прощенья! Ни
у кого! Вздор!.. Впрочем, если я тебя разбранила, князь, то прости, если, впрочем, хочешь. Я, впрочем, никого не задерживаю, — обратилась она вдруг с видом необыкновенного гнева к мужу и дочерям, как будто они-то и были в чем-то ужасно пред ней виноваты, — я и одна домой сумею дойти…
— Ну, всё? Всё теперь, всё сказал? Ну, и иди теперь спать,
у тебя лихорадка, — нетерпеливо перебила Лизавета Прокофьевна, не сводившая с него своего беспокойного взгляда. — Ах, господи! Да он и еще
говорит!
— Да, Терентьев, благодарю вас, князь, давеча
говорили, но
у меня вылетело… я хотел вас спросить, господин Терентьев, правду ли я слышал, что вы того мнения, что стоит вам только четверть часа в окошко с народом
поговорить, и он тотчас же с вами во всем согласится и тотчас же за вами пойдет?
И деревья тоже, — одна кирпичная стена будет, красная, Мейерова дома… напротив в окно
у меня… ну, и скажи им про всё это… попробуй-ка, скажи; вот красавица… ведь ты мертвый, отрекомендуйся мертвецом, скажи, что «мертвому можно всё
говорить»… и что княгиня Марья Алексевна не забранит, ха-ха!..
—
У меня там, —
говорил Ипполит, силясь приподнять свою голову, —
у меня брат и сестры, дети, маленькие, бедные, невинные… Она развратит их! Вы — святая, вы… сами ребенок, — спасите их! Вырвите их от этой… она… стыд… О, помогите им, помогите, вам бог воздаст за это сторицею, ради бога, ради Христа!..
— Послушайте, князь, я остался здесь со вчерашнего вечера, во-первых, из особенного уважения к французскому архиепископу Бурдалу (
у Лебедева до трех часов откупоривали), а во-вторых, и главное (и вот всеми крестами крещусь, что
говорю правду истинную!), потому остался, что хотел, так сказать, сообщив вам мою полную, сердечную исповедь, тем самым способствовать собственному развитию; с этою мыслию и заснул в четвертом часу, обливаясь слезами.
— Но косвенно, единственно только косвенно! Истинную правду
говорю! Тем только и участвовал, что дал своевременно знать известной особе, что собралась
у меня такая компания и что присутствуют некоторые лица.
Правда,
говорят,
у нас все служили или служат, и уже двести лет тянется это по самому лучшему немецкому образцу, от пращуров к правнукам, — но служащие-то люди и есть самые непрактические, и дошло до того, что отвлеченность и недостаток практического знания считался даже между самими служащими, еще недавно, чуть не величайшими добродетелями и рекомендацией.
Но мы не об литературе начали
говорить, мы заговорили о социалистах, и чрез них разговор пошел; ну, так я утверждаю, что
у нас нет ни одного русского социалиста; нет и не было, потому что все наши социалисты тоже из помещиков или семинаристов.