Неточные совпадения
Начиная жизнеописание героя моего, Алексея Федоровича Карамазова, нахожусь в некотором недоумении. А именно:
хотя я и называю Алексея Федоровича моим героем, но, однако, сам знаю, что человек он отнюдь не великий, а посему и предвижу неизбежные вопросы вроде таковых: чем же замечателен ваш Алексей Федорович, что вы выбрали его своим героем? Что сделал он такого? Кому и чем известен? Почему
я, читатель, должен тратить время на изучение фактов его жизни?
Сказано: «Раздай всё и иди за
мной, если
хочешь быть совершен».
— Простите
меня… — начал Миусов, обращаясь к старцу, — что
я, может быть, тоже кажусь вам участником в этой недостойной шутке. Ошибка моя в том, что
я поверил, что даже и такой, как Федор Павлович, при посещении столь почтенного лица
захочет понять свои обязанности…
Я не сообразил, что придется просить извинения именно за то, что с ним входишь…
Ну-с, а прочее все еще подвержено мраку неизвестности,
хотя бы некоторые и желали расписать
меня.
Забыла
я, обо всем забыла и помнить не
хочу; а и что
я с ним теперь буду?
«Знаю
я, говорю, Никитушка, где ж ему и быть, коль не у Господа и Бога, только здесь-то, с нами-то его теперь, Никитушка, нет, подле-то, вот как прежде сидел!» И
хотя бы
я только взглянула на него лишь разочек, только один разочек на него
мне бы опять поглядеть, и не подошла бы к нему, не промолвила, в углу бы притаилась, только бы минуточку едину повидать, послыхать его, как он играет на дворе, придет, бывало, крикнет своим голосочком: «Мамка, где ты?» Только б услыхать-то
мне, как он по комнате своими ножками пройдет разик, всего бы только разик, ножками-то своими тук-тук, да так часто, часто, помню, как, бывало, бежит ко
мне, кричит да смеется, только б
я его ножки-то услышала, услышала бы, признала!
— Вы и нас забыли, Алексей Федорович, вы совсем не
хотите бывать у нас: а между тем Lise
мне два раза говорила, что только с вами ей хорошо.
Он говорил так же откровенно, как вы,
хотя и шутя, но скорбно шутя;
я, говорит, люблю человечество, но дивлюсь на себя самого: чем больше
я люблю человечество вообще, тем меньше
я люблю людей в частности, то есть порознь, как отдельных лиц.
— Вы на
меня не сердитесь,
я дура, ничего не стою… и Алеша, может быть, прав, очень прав, что не
хочет к такой смешной ходить.
А Дмитрий Федорович
хочет эту крепость золотым ключом отпереть, для чего он теперь надо
мной и куражится,
хочет с
меня денег сорвать, а пока уж тысячи на эту обольстительницу просорил; на то и деньги занимает беспрерывно, и, между прочим, у кого, как вы думаете?
Но так как он оскорбил сию минуту не только
меня, но и благороднейшую девицу, которой даже имени не смею произнести всуе из благоговения к ней, то и решился обнаружить всю его игру публично,
хотя бы он и отец мой!..
— В происшедшем скандале мы все виноваты! — горячо проговорил он, — но
я все же ведь не предчувствовал, идя сюда,
хотя и знал, с кем имею дело…
Ваше преподобие, поверьте, что
я всех обнаруженных здесь подробностей в точности не знал, не
хотел им верить и только теперь в первый раз узнаю…
—
Я нарочно и сказал, чтобы вас побесить, потому что вы от родства уклоняетесь,
хотя все-таки вы родственник, как ни финтите, по святцам докажу; за тобой, Иван Федорович,
я в свое время лошадей пришлю, оставайся, если
хочешь, и ты. Вам же, Петр Александрович, даже приличие велит теперь явиться к отцу игумену, надо извиниться в том, что мы с вами там накутили…
— Именно тебя, — усмехнулся Ракитин. — Поспешаешь к отцу игумену. Знаю; у того стол. С самого того времени, как архиерея с генералом Пахатовым принимал, помнишь, такого стола еще не было.
Я там не буду, а ты ступай, соусы подавай. Скажи ты
мне, Алексей, одно: что сей сон значит?
Я вот что
хотел спросить.
—
Меня не было, зато был Дмитрий Федорович, и
я слышал это своими ушами от Дмитрия же Федоровича, то есть, если
хочешь, он не
мне говорил, а
я подслушал, разумеется поневоле, потому что у Грушеньки в ее спальне сидел и выйти не мог все время, пока Дмитрий Федорович в следующей комнате находился.
Позвольте, отец игумен,
я хоть и шут и представляюсь шутом, но
я рыцарь чести и
хочу высказать.
Я все слушал да представлялся, да и смотрел потихоньку, а теперь
хочу вам и последний акт представления проделать.
— Чего шепчу? Ах, черт возьми, — крикнул вдруг Дмитрий Федорович самым полным голосом, — да чего же
я шепчу? Ну, вот сам видишь, как может выйти вдруг сумбур природы.
Я здесь на секрете и стерегу секрет. Объяснение впредь, но, понимая, что секрет,
я вдруг и говорить стал секретно, и шепчу как дурак, тогда как не надо. Идем! Вон куда! До тех пор молчи. Поцеловать тебя
хочу!
Но довольно стихов!
Я пролил слезы, и ты дай
мне поплакать. Пусть это будет глупость, над которою все будут смеяться, но ты нет. Вот и у тебя глазенки горят. Довольно стихов.
Я тебе
хочу сказать теперь о «насекомых», вот о тех, которых Бог одарил сладострастьем...
А вторая эта жена, уже покойница, была из знатного, какого-то большого генеральского дома,
хотя, впрочем, как
мне достоверно известно, денег подполковнику тоже никаких не принесла.
Ты думаешь,
я предложение
хотел сделать?
Нимало, просто отмстить
хотел за то, что
я такой молодец, а она не чувствует.
Испугалась ужасно: «Не пугайте, пожалуйста, от кого вы слышали?» — «Не беспокойтесь, говорю, никому не скажу, а вы знаете, что
я на сей счет могила, а вот что
хотел я вам только на сей счет тоже в виде, так сказать, „всякого случая“ присовокупить: когда потребуют у папаши четыре-то тысячки пятьсот, а у него не окажется, так чем под суд-то, а потом в солдаты на старости лет угодить, пришлите
мне тогда лучше вашу институтку секретно,
мне как раз деньги выслали,
я ей четыре-то тысячки, пожалуй, и отвалю и в святости секрет сохраню».
Сидел
я тогда дома, были сумерки, и только что
хотел выходить, оделся, причесался, платок надушил, фуражку взял, как вдруг отворяется дверь и — предо
мною, у
меня на квартире, Катерина Ивановна.
Когда она выбежала,
я был при шпаге;
я вынул шпагу и
хотел было тут же заколоть себя, для чего — не знаю, глупость была страшная, конечно, но, должно быть, от восторга.
Оно и теперь у
меня, оно всегда со
мной, и умру
я с ним —
хочешь, покажу?
Хочу любить вас вечно,
хочу спасти вас от самого себя…» Алеша,
я недостоин даже пересказывать эти строки моими подлыми словами и моим подлым тоном, всегдашним моим подлым тоном, от которого
я никогда не мог исправиться!
— Брат, постой, — с чрезвычайным беспокойством опять прервал Алеша, — ведь тут все-таки одно дело ты
мне до сих пор не разъяснил: ведь ты жених, ведь ты все-таки жених? Как же ты
хочешь порвать, если она, невеста, не
хочет?
Мало того,
я вот что еще знаю: теперь, на днях только, всего только, может быть, вчера, он в первый раз узнал серьезно (подчеркни: серьезно), что Грушенька-то в самом деле, может быть, не шутит и за
меня замуж
захочет прыгнуть.
— Буду, понимаю, что нескоро, что нельзя этак прийти и прямо бух! Он теперь пьян. Буду ждать и три часа, и четыре, и пять, и шесть, и семь, но только знай, что сегодня,
хотя бы даже в полночь, ты явишься к Катерине Ивановне, с деньгами или без денег, и скажешь: «Велел вам кланяться».
Я именно
хочу, чтобы ты этот стих сказал: «Велел, дескать, кланяться».
— Вот и он, вот и он! — завопил Федор Павлович, вдруг страшно обрадовавшись Алеше. — Присоединяйся к нам, садись, кофейку — постный ведь, постный, да горячий, да славный! Коньячку не приглашаю, ты постник, а
хочешь,
хочешь? Нет,
я лучше тебе ликерцу дам, знатный! Смердяков, сходи в шкаф, на второй полке направо, вот ключи, живей!
— Иван! — крикнул вдруг Федор Павлович, — нагнись ко
мне к самому уху. Это он для тебя все это устроил,
хочет, чтобы ты его похвалил. Ты похвали.
— Вы переждите, Григорий Васильевич,
хотя бы самое даже малое время-с, и прослушайте дальше, потому что
я всего не окончил. Потому в самое то время, как
я Богом стану немедленно проклят-с, в самый, тот самый высший момент-с,
я уже стал все равно как бы иноязычником, и крещение мое с
меня снимается и ни во что вменяется, — так ли хоть это-с?
— Видишь,
я вот знаю, что он и
меня терпеть не может, равно как и всех, и тебя точно так же,
хотя тебе и кажется, что он тебя «уважать вздумал». Алешку подавно, Алешку он презирает. Да не украдет он, вот что, не сплетник он, молчит, из дому сору не вынесет, кулебяки славно печет, да к тому же ко всему и черт с ним, по правде-то, так стоит ли об нем говорить?
— Ну так, значит, и
я русский человек, и у
меня русская черта, и тебя, философа, можно тоже на своей черте поймать в этом же роде.
Хочешь, поймаю. Побьемся об заклад, что завтра же поймаю. А все-таки говори: есть Бог или нет? Только серьезно!
Мне надо теперь серьезно.
— Нет, нет, нет,
я тебе верю, а вот что: сходи ты к Грушеньке сам аль повидай ее как; расспроси ты ее скорей, как можно скорей, угадай ты сам своим глазом: к кому она
хочет, ко
мне аль к нему? Ась? Что? Можешь аль не можешь?
— А
хотя бы даже и смерти? К чему же лгать пред собою, когда все люди так живут, а пожалуй, так и не могут иначе жить. Ты это насчет давешних моих слов о том, что «два гада поедят друг друга»? Позволь и тебя спросить в таком случае: считаешь ты и
меня, как Дмитрия, способным пролить кровь Езопа, ну, убить его, а?
Мне вот что от вас нужно:
мне надо знать ваше собственное, личное последнее впечатление о нем,
мне нужно, чтобы вы
мне рассказали в самом прямом, неприкрашенном, в грубом даже (о, во сколько
хотите грубом!) виде — как вы сами смотрите на него сейчас и на его положение после вашей с ним встречи сегодня?
Это будет, может быть, лучше, чем если б
я сама, к которой он не
хочет больше ходить, объяснилась с ним лично.
Поняли вы, чего
я от вас
хочу?
Нет, он не
хочет верить, что
я ему самый верный друг, не
захотел узнать
меня, он смотрит на
меня только как на женщину.
— Да разве
я вас тем устыдить
хотела? — промолвила несколько удивленно Катерина Ивановна, — ах, милая, как вы
меня дурно понимаете!
«Все, дескать, могу победить, все
мне подвластно;
захочу, и Грушеньку околдую», — и сама ведь себе верила, сама над собой форсила, кто ж виноват?
Он только что теперь обратил внимание,
хотя Алеша рассказал все давеча зараз, и обиду и крик Катерины Ивановны: «Ваш брат подлец!» — Да, в самом деле, может быть,
я и рассказал Грушеньке о том «роковом дне», как говорит Катя.
Но как
я вам скажу то, что
я так
хочу вам сказать?
—
Хочешь, чтоб и
я пред тобой, монах, ниц упал? — проговорил отец Ферапонт. — Восстани!
— То-то. Я-то от их хлеба уйду, не нуждаясь в нем вовсе,
хотя бы и в лес, и там груздем проживу или ягодой, а они здесь не уйдут от своего хлеба, стало быть, черту связаны. Ныне поганцы рекут, что поститься столь нечего. Надменное и поганое сие есть рассуждение их.
— Если отец
хочет что-нибудь
мне сказать одному, потихоньку, то зачем же
мне входить потихоньку?
Так вот
я теперь и подкапливаю все побольше да побольше для одного себя-с, милый сын мой Алексей Федорович, было бы вам известно, потому что
я в скверне моей до конца
хочу прожить, было бы вам это известно.