Неточные совпадения
— Гм, а ведь
я так и предчувствовал, что
ты чем-нибудь вот этаким кончишь, можешь это себе представить?
Милый
ты мальчик,
я ведь на этот счет ужасно как глуп,
ты, может быть, не веришь?
Il faudrait les inventer, [Их следовало бы выдумать (фр.).] эти крючья, для
меня нарочно, для
меня одного, потому что если бы
ты знал, Алеша, какой
я срамник!..
Да и приличнее
тебе будет у монахов, чем у
меня, с пьяным старикашкой да с девчонками… хоть до
тебя, как до ангела, ничего не коснется.
Ну авось и там до
тебя ничего не коснется, вот ведь
я почему и дозволяю
тебе, что на последнее надеюсь.
— Городские мы, отец, городские, по крестьянству мы, а городские, в городу проживаем.
Тебя повидать, отец, прибыла. Слышали о
тебе, батюшка, слышали. Сыночка младенчика схоронила, пошла молить Бога. В трех монастырях побывала, да указали
мне: «Зайди, Настасьюшка, и сюда, к вам то есть, голубчик, к вам». Пришла, вчера у стояния была, а сегодня и к вам.
Говорю Никитушке, мужу-то моему: отпусти
ты меня, хозяин, на богомолье сходить.
— Тем самым и Никитушка
меня утешал, в одно слово, как
ты, говорил: «Неразумная
ты, говорит, чего плачешь, сыночек наш наверно теперь у Господа Бога вместе с ангелами воспевает».
«Знаю
я, говорю, Никитушка, где ж ему и быть, коль не у Господа и Бога, только здесь-то, с нами-то его теперь, Никитушка, нет, подле-то, вот как прежде сидел!» И хотя бы
я только взглянула на него лишь разочек, только один разочек на него
мне бы опять поглядеть, и не подошла бы к нему, не промолвила, в углу бы притаилась, только бы минуточку едину повидать, послыхать его, как он играет на дворе, придет, бывало, крикнет своим голосочком: «Мамка, где
ты?» Только б услыхать-то
мне, как он по комнате своими ножками пройдет разик, всего бы только разик, ножками-то своими тук-тук, да так часто, часто, помню, как, бывало, бежит ко
мне, кричит да смеется, только б
я его ножки-то услышала, услышала бы, признала!
Никитушка,
ты мой Никитушка, ждешь
ты меня, голубчик, ждешь! — начала было причитывать баба, но старец уже обратился к одной старенькой старушонке, одетой не по-страннически, а по-городски.
— Только и говорит
мне намедни Степанида Ильинишна Бедрягина, купчиха она, богатая: возьми
ты, говорит, Прохоровна, и запиши
ты, говорит, сыночка своего в поминанье, снеси в церковь, да и помяни за упокой. Душа-то его, говорит, затоскует, он и напишет письмо. «И это, — говорит Степанида Ильинишна, — как есть верно, многократно испытано». Да только
я сумлеваюсь… Свет
ты наш, правда оно аль неправда, и хорошо ли так будет?
Уж коли
я, такой же, как и
ты, человек грешный, над
тобой умилился и пожалел
тебя, кольми паче Бог.
— На
тебя глянуть пришла.
Я ведь у
тебя бывала, аль забыл? Не велика же в
тебе память, коли уж
меня забыл. Сказали у нас, что
ты хворый, думаю, что ж,
я пойду его сама повидаю: вот и вижу
тебя, да какой же
ты хворый? Еще двадцать лет проживешь, право, Бог с
тобою! Да и мало ли за
тебя молебщиков,
тебе ль хворать?
— Кстати будет просьбица моя невеликая: вот тут шестьдесят копеек, отдай
ты их, милый, такой, какая
меня бедней. Пошла
я сюда, да и думаю: лучше уж чрез него подам, уж он знает, которой отдать.
Я закрываю глаза и спрашиваю сама себя: долго ли бы
ты выдержала на этом пути?
—
Я нарочно и сказал, чтобы вас побесить, потому что вы от родства уклоняетесь, хотя все-таки вы родственник, как ни финтите, по святцам докажу; за
тобой, Иван Федорович,
я в свое время лошадей пришлю, оставайся, если хочешь, и
ты. Вам же, Петр Александрович, даже приличие велит теперь явиться к отцу игумену, надо извиниться в том, что мы с вами там накутили…
— Ступай, милый, ступай,
мне и Порфирия довольно, а
ты поспеши.
Ты там нужен, ступай к отцу игумену, за обедом и прислужи.
—
Ты там нужнее. Там миру нет. Прислужишь и пригодишься. Подымутся беси, молитву читай. И знай, сынок (старец любил его так называть), что и впредь
тебе не здесь место. Запомни сие, юноша. Как только сподобит Бог преставиться
мне — и уходи из монастыря. Совсем иди.
— Чего же
ты снова? — тихо улыбнулся старец. — Пусть мирские слезами провожают своих покойников, а мы здесь отходящему отцу радуемся. Радуемся и молим о нем. Оставь же
меня. Молиться надо. Ступай и поспеши. Около братьев будь. Да не около одного, а около обоих.
— Именно
тебя, — усмехнулся Ракитин. — Поспешаешь к отцу игумену. Знаю; у того стол. С самого того времени, как архиерея с генералом Пахатовым принимал, помнишь, такого стола еще не было.
Я там не буду, а
ты ступай, соусы подавай. Скажи
ты мне, Алексей, одно: что сей сон значит?
Я вот что хотел спросить.
— Так
я и знал, что он
тебе это не объяснит. Мудреного тут, конечно, нет ничего, одни бы, кажись, всегдашние благоглупости. Но фокус был проделан нарочно. Вот теперь и заговорят все святоши в городе и по губернии разнесут: «Что, дескать, сей сон означает?» По-моему, старик действительно прозорлив: уголовщину пронюхал. Смердит у вас.
—
Я…
я не то чтобы думал, — пробормотал Алеша, — а вот как
ты сейчас стал про это так странно говорить, то
мне и показалось, что
я про это сам думал.
— Видишь (и как
ты это ясно выразил), видишь? Сегодня, глядя на папашу и на братца Митеньку, о преступлении подумал? Стало быть, не ошибаюсь же
я?
— Нет, Миша, нет, если только это, так
ты меня ободрил. До того не дойдет.
— А чего
ты весь трясешься? Знаешь
ты штуку? Пусть он и честный человек, Митенька-то (он глуп, но честен); но он — сладострастник. Вот его определение и вся внутренняя суть. Это отец ему передал свое подлое сладострастие. Ведь
я только на
тебя, Алеша, дивлюсь: как это
ты девственник? Ведь и
ты Карамазов! Ведь в вашем семействе сладострастие до воспаления доведено. Ну вот эти три сладострастника друг за другом теперь и следят… с ножами за сапогом. Состукнулись трое лбами, а
ты, пожалуй, четвертый.
Ты, Алешка, тихоня,
ты святой,
я согласен, но
ты тихоня, и черт знает о чем
ты уж не думал, черт знает что
тебе уж известно!
Знаешь что: Грушенька просила
меня: «Приведи
ты его (
тебя то есть),
я с него ряску стащу».
— А почему
ты теперь спрашиваешь и моего ответа вперед боишься? Значит, сам соглашаешься, что
я правду сказал.
— Ну довольно, — еще кривее улыбнулся он, чем прежде. — Чего
ты смеешься? Думаешь, что
я пошляк?
— Нет,
я и не думал думать, что
ты пошляк.
Ты умен, но… оставь, это
я сдуру усмехнулся.
Я понимаю, что
ты можешь разгорячиться, Миша. По твоему увлечению
я догадался, что
ты сам неравнодушен к Катерине Ивановне,
я, брат, это давно подозревал, а потому и не любишь брата Ивана.
Ты к нему ревнуешь?
— Нет,
я ничего о деньгах не прибавлю,
я не стану
тебя обижать.
— Верю, потому что
ты сказал, но черт вас возьми опять-таки с твоим братом Иваном! Не поймете вы никто, что его и без Катерины Ивановны можно весьма не любить. И за что
я его стану любить, черт возьми! Ведь удостоивает же он
меня сам ругать. Почему же
я его не имею права ругать?
—
Я никогда не слыхал, чтоб он хоть что-нибудь сказал о
тебе, хорошего или дурного; он совсем о
тебе не говорит.
— Нет, нет,
я шучу, извини. У
меня совсем другое на уме. Позволь, однако: кто бы
тебе мог такие подробности сообщить, и от кого бы
ты мог о них слышать.
Ты не мог ведь быть у Катерины Ивановны лично, когда он про
тебя говорил?
— Ах да,
я и забыл, ведь она
тебе родственница…
— Родственница? Это Грушенька-то
мне родственница? — вскричал вдруг Ракитин, весь покраснев. — Да
ты с ума спятил, что ли? Мозги не в порядке.
— Где
ты мог это слышать? Нет, вы, господа Карамазовы, каких-то великих и древних дворян из себя корчите, тогда как отец твой бегал шутом по чужим столам да при милости на кухне числился. Положим,
я только поповский сын и тля пред вами, дворянами, но не оскорбляйте же
меня так весело и беспутно. У
меня тоже честь есть, Алексей Федорович.
Я Грушеньке не могу быть родней, публичной девке, прошу понять-с!
— Извини
меня ради Бога,
я никак не мог предполагать, и притом какая она публичная? Разве она… такая? — покраснел вдруг Алеша. — Повторяю
тебе,
я так слышал, что родственница.
Ты к ней часто ходишь и сам
мне говорил, что
ты с нею связей любви не имеешь… Вот
я никогда не думал, что уж ты-то ее так презираешь! Да неужели она достойна того?
— Если
я ее посещаю, то на то могу иметь свои причины, ну и довольно с
тебя.
А насчет родства, так скорей твой братец али даже сам батюшка навяжет ее
тебе, а не
мне, в родню.
— Те-те-те, вознепщеваху! и прочая галиматья! Непщуйте, отцы, а
я пойду. А сына моего Алексея беру отселе родительскою властию моею навсегда. Иван Федорович, почтительнейший сын мой, позвольте вам приказать за
мною следовать! Фон Зон, чего
тебе тут оставаться! Приходи сейчас ко
мне в город. У
меня весело. Всего верстушка какая-нибудь, вместо постного-то масла подам поросенка с кашей; пообедаем; коньячку поставлю, потом ликерцу; мамуровка есть… Эй, фон Зон, не упускай своего счастия!
— Ну не говорил ли
я, — восторженно крикнул Федор Павлович, — что это фон Зон! Что это настоящий воскресший из мертвых фон Зон! Да как
ты вырвался оттуда? Что
ты там нафонзонил такого и как ты-то мог от обеда уйти? Ведь надо же медный лоб иметь! У
меня лоб, а
я, брат, твоему удивляюсь! Прыгай, прыгай скорей! Пусти его, Ваня, весело будет. Он тут как-нибудь в ногах полежит. Полежишь, фон Зон? Али на облучок его с кучером примостить?.. Прыгай на облучок, фон Зон!..
— Хорошо, что
ты сам оглянулся, а то
я чуть было
тебе не крикнул, — радостно и торопливо прошептал ему Дмитрий Федорович. — Полезай сюда! Быстро! Ах, как славно, что
ты пришел.
Я только что о
тебе думал…
— Чего шепчу? Ах, черт возьми, — крикнул вдруг Дмитрий Федорович самым полным голосом, — да чего же
я шепчу? Ну, вот сам видишь, как может выйти вдруг сумбур природы.
Я здесь на секрете и стерегу секрет. Объяснение впредь, но, понимая, что секрет,
я вдруг и говорить стал секретно, и шепчу как дурак, тогда как не надо. Идем! Вон куда! До тех пор молчи. Поцеловать
тебя хочу!
Я это сейчас только пред
тобой, сидя здесь, повторял…
Не пьянствую
я, а лишь «лакомствую», как говорит твой свинья Ракитин, который будет статским советником и все будет говорить «лакомствую». Садись.
Я бы взял
тебя, Алешка, и прижал к груди, да так, чтобы раздавить, ибо на всем свете… по-настоящему… по-на-сто-яще-му… (вникни! вникни!) люблю только одного
тебя!
Садись вот здесь за стол, а
я подле сбоку, и буду смотреть на
тебя, и все говорить.
Ты будешь все молчать, а
я буду все говорить, потому что срок пришел.
— Неужто
ты меня хотел послать? — с болезненным выражением в лице вырвалось у Алеши.
— Поскорей… Гм. Не торопись, Алеша:
ты торопишься и беспокоишься. Теперь спешить нечего. Теперь мир на новую улицу вышел. Эх, Алеша, жаль, что
ты до восторга не додумывался! А впрочем, что ж
я ему говорю? Это ты-то не додумывался! Что ж
я, балбесина, говорю...