Неточные совпадения
Вот если вы не согласитесь с
этим последним тезисом и ответите: «Не так» или «не всегда так», то я, пожалуй, и ободрюсь духом насчет значения героя моего Алексея Федоровича. Ибо не только чудак «не всегда» частность и обособление, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй, и носит в себе иной раз сердцевину целого, а остальные
люди его эпохи — все, каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то от него оторвались…
Теперь же скажу об
этом «помещике» (как его у нас называли, хотя он всю жизнь совсем почти не жил в своем поместье) лишь то, что
это был странный тип, довольно часто, однако, встречающийся, именно тип
человека не только дрянного и развратного, но вместе с тем и бестолкового, — но из таких, однако, бестолковых, которые умеют отлично обделывать свои имущественные делишки, и только, кажется, одни
эти.
Так что случай
этот был, может быть, единственным в своем роде в жизни Федора Павловича, сладострастнейшего
человека во всю свою жизнь, в один миг готового прильнуть к какой угодно юбке, только бы та его поманила.
Черта
эта, впрочем, свойственна чрезвычайно многим
людям, и даже весьма умным, не то что Федору Павловичу.
Впрочем, у развратного
человека и
это могло быть лишь сладострастным влечением.
И если кому обязаны были молодые
люди своим воспитанием и образованием на всю свою жизнь, то именно
этому Ефиму Петровичу, благороднейшему и гуманнейшему
человеку, из таких, какие редко встречаются.
Так как Ефим Петрович плохо распорядился и получение завещанных самодуркой генеральшей собственных детских денег, возросших с тысячи уже на две процентами, замедлилось по разным совершенно неизбежимым у нас формальностям и проволочкам, то молодому
человеку в первые его два года в университете пришлось очень солоно, так как он принужден был все
это время кормить и содержать себя сам и в то же время учиться.
Статейки
эти, говорят, были так всегда любопытно и пикантно составлены, что быстро пошли в ход, и уж в
этом одном молодой
человек оказал все свое практическое и умственное превосходство над тою многочисленною, вечно нуждающеюся и несчастною частью нашей учащейся молодежи обоего пола, которая в столицах, по обыкновению, с утра до ночи обивает пороги разных газет и журналов, не умея ничего лучше выдумать, кроме вечного повторения одной и той же просьбы о переводах с французского или о переписке.
Пить вино и развратничать он не любит, а между тем старик и обойтись без него не может, до того ужились!»
Это была правда; молодой
человек имел даже видимое влияние на старика; тот почти начал его иногда как будто слушаться, хотя был чрезвычайно и даже злобно подчас своенравен; даже вести себя начал иногда приличнее…
Петр Александрович Миусов,
человек насчет денег и буржуазной честности весьма щекотливый, раз, впоследствии, приглядевшись к Алексею, произнес о нем следующий афоризм: «Вот, может быть, единственный
человек в мире, которого оставьте вы вдруг одного и без денег на площади незнакомого в миллион жителей города, и он ни за что не погибнет и не умрет с голоду и холоду, потому что его мигом накормят, мигом пристроят, а если не пристроят, то он сам мигом пристроится, и
это не будет стоить ему никаких усилий и никакого унижения, а пристроившему никакой тягости, а, может быть, напротив, почтут за удовольствие».
А я тебя буду ждать: ведь я чувствую же, что ты единственный
человек на земле, который меня не осудил, мальчик ты мой милый, я ведь чувствую же
это, не могу же я
это не чувствовать!..
Правда, пожалуй, и то, что
это испытанное и уже тысячелетнее орудие для нравственного перерождения
человека от рабства к свободе и к нравственному совершенствованию может обратиться в обоюдоострое орудие, так что иного, пожалуй, приведет вместо смирения и окончательного самообладания, напротив, к самой сатанинской гордости, то есть к цепям, а не к свободе.
Этот молодой
человек готовился поступить в университет; Миусов же, у которого он почему-то пока жил, соблазнял его с собою за границу, в Цюрих или в Иену, чтобы там поступить в университет и окончить курс.
— А пожалуй; вы в
этом знаток. Только вот что, Федор Павлович, вы сами сейчас изволили упомянуть, что мы дали слово вести себя прилично, помните. Говорю вам, удержитесь. А начнете шута из себя строить, так я не намерен, чтобы меня с вами на одну доску здесь поставили… Видите, какой
человек, — обратился он к монаху, — я вот с ним боюсь входить к порядочным
людям.
Он уважал свой взгляд, имел
эту слабость, во всяком случае в нем простительную, приняв в соображение, что было ему уже пятьдесят лет — возраст, в который умный светский и обеспеченный
человек всегда становится к себе почтительнее, иногда даже поневоле.
Всего страннее казалось ему то, что брат его, Иван Федорович, единственно на которого он надеялся и который один имел такое влияние на отца, что мог бы его остановить, сидел теперь совсем неподвижно на своем стуле, опустив глаза и по-видимому с каким-то даже любознательным любопытством ожидал, чем
это все кончится, точно сам он был совершенно тут посторонний
человек.
И ведь знает
человек, что никто не обидел его, а что он сам себе обиду навыдумал и налгал для красы, сам преувеличил, чтобы картину создать, к слову привязался и из горошинки сделал гору, — знает сам
это, а все-таки самый первый обижается, обижается до приятности, до ощущения большого удовольствия, а тем самым доходит и до вражды истинной…
— Какой вздор, и все
это вздор, — бормотал он. — Я действительно, может быть, говорил когда-то… только не вам. Мне самому говорили. Я
это в Париже слышал, от одного француза, что будто бы у нас в Четьи-Минеи
это за обедней читают…
Это очень ученый
человек, который специально изучал статистику России… долго жил в России… Я сам Четьи-Минеи не читал… да и не стану читать… Мало ли что болтается за обедом?.. Мы тогда обедали…
— Мне сегодня необыкновенно легче, но я уже знаю, что
это всего лишь минута. Я мою болезнь теперь безошибочно понимаю. Если же я вам кажусь столь веселым, то ничем и никогда не могли вы меня столь обрадовать, как сделав такое замечание. Ибо для счастия созданы
люди, и кто вполне счастлив, тот прямо удостоен сказать себе: «Я выполнил завет Божий на сей земле». Все праведные, все святые, все святые мученики были все счастливы.
В мечтах я нередко, говорит, доходил до страстных помыслов о служении человечеству и, может быть, действительно пошел бы на крест за
людей, если б
это вдруг как-нибудь потребовалось, а между тем я двух дней не в состоянии прожить ни с кем в одной комнате, о чем знаю из опыта.
Если что и охраняет общество даже в наше время и даже самого преступника исправляет и в другого
человека перерождает, то
это опять-таки единственно лишь закон Христов, сказывающийся в сознании собственной совести.
Но есть из них, хотя и немного, несколько особенных
людей:
это в Бога верующие и христиане, а в то же время и социалисты.
Но и
этого мало, он закончил утверждением, что для каждого частного лица, например как бы мы теперь, не верующего ни в Бога, ни в бессмертие свое, нравственный закон природы должен немедленно измениться в полную противоположность прежнему, религиозному, и что эгоизм даже до злодейства не только должен быть дозволен
человеку, но даже признан необходимым, самым разумным и чуть ли не благороднейшим исходом в его положении.
— Недостойная комедия, которую я предчувствовал, еще идя сюда! — воскликнул Дмитрий Федорович в негодовании и тоже вскочив с места. — Простите, преподобный отец, — обратился он к старцу, — я
человек необразованный и даже не знаю, как вас именовать, но вас обманули, а вы слишком были добры, позволив нам у вас съехаться. Батюшке нужен лишь скандал, для чего —
это уж его расчет. У него всегда свой расчет. Но, кажется, я теперь знаю для чего…
Но хоть обольстительница
эта и жила, так сказать, в гражданском браке с одним почтенным
человеком, но характера независимого, крепость неприступная для всех, все равно что жена законная, ибо добродетельна, — да-с! отцы святые, она добродетельна!
—
Это он отца, отца! Что же с прочими? Господа, представьте себе: есть здесь бедный, но почтенный
человек, отставной капитан, был в несчастье, отставлен от службы, но не гласно, не по суду, сохранив всю свою честь, многочисленным семейством обременен. А три недели тому наш Дмитрий Федорович в трактире схватил его за бороду, вытащил за
эту самую бороду на улицу и на улице всенародно избил, и все за то, что тот состоит негласным поверенным по одному моему делишку.
У
этих честнейших, но любострастных
людей есть черта, которую не переходи.
— А чего ты весь трясешься? Знаешь ты штуку? Пусть он и честный
человек, Митенька-то (он глуп, но честен); но он — сладострастник. Вот его определение и вся внутренняя суть.
Это отец ему передал свое подлое сладострастие. Ведь я только на тебя, Алеша, дивлюсь: как
это ты девственник? Ведь и ты Карамазов! Ведь в вашем семействе сладострастие до воспаления доведено. Ну вот
эти три сладострастника друг за другом теперь и следят… с ножами за сапогом. Состукнулись трое лбами, а ты, пожалуй, четвертый.
Тут влюбится
человек в какую-нибудь красоту, в тело женское, или даже только в часть одну тела женского (
это сладострастник может понять), то и отдаст за нее собственных детей, продаст отца и мать, Россию и отечество; будучи честен, пойдет и украдет; будучи кроток — зарежет, будучи верен — изменит.
Это был
человек твердый и неуклонный, упорно и прямолинейно идущий к своей точке, если только
эта точка по каким-нибудь причинам (часто удивительно нелогическим) становилась пред ним как непреложная истина.
В некоторых вещах жизни надо было держать ухо востро, и при
этом тяжело было без верного
человека, а Григорий был
человек вернейший.
Вот в эти-то мгновения он и любил, чтобы подле, поблизости, пожалуй хоть и не в той комнате, а во флигеле, был такой
человек, преданный, твердый, совсем не такой, как он, не развратный, который хотя бы все
это совершающееся беспутство и видел и знал все тайны, но все же из преданности допускал бы
это все, не противился, главное — не укорял и ничем бы не грозил, ни в сем веке, ни в будущем; а в случае нужды так бы и защитил его, — от кого?
И когда мне случалось погружаться в самый, в самый глубокий позор разврата (а мне только
это и случалось), то я всегда
это стихотворение о Церере и о
человеке читал.
Верь, что в содоме-то она и сидит для огромного большинства
людей, — знал ты
эту тайну иль нет?
Эта шельма Грушенька знаток в
человеках, она мне говорила однажды, что она когда-нибудь тебя съест.
У
этого старого упрямца, недурного очень
человека и добродушнейшего хлебосола, были когда-то две жены, обе померли.
Да разве
это возможно, да еще при такой невесте и на глазах у
людей?
Только что я стал ходить к Грушеньке, так тотчас же и перестал быть женихом и честным
человеком, ведь я
это понимаю же.
Ты разве
человек, — обращался он вдруг прямо к Смердякову, — ты не
человек, ты из банной мокроты завелся, вот ты кто…» Смердяков, как оказалось впоследствии, никогда не мог простить ему
этих слов.
Григорий остолбенел и смотрел на оратора, выпучив глаза. Он хоть и не понимал хорошо, что говорят, но что-то из всей
этой дребедени вдруг понял и остановился с видом
человека, вдруг стукнувшегося лбом об стену. Федор Павлович допил рюмку и залился визгливым смехом.
— Ба! А ведь, пожалуй, ты прав. Ах, я ослица, — вскинулся вдруг Федор Павлович, слегка ударив себя по лбу. — Ну, так пусть стоит твой монастырек, Алешка, коли так. А мы, умные
люди, будем в тепле сидеть да коньячком пользоваться. Знаешь ли, Иван, что
это самим Богом должно быть непременно нарочно так устроено? Иван, говори: есть Бог или нет? Стой: наверно говори, серьезно говори! Чего опять смеешься?
— Ну так, значит, и я русский
человек, и у меня русская черта, и тебя, философа, можно тоже на своей черте поймать в
этом же роде. Хочешь, поймаю. Побьемся об заклад, что завтра же поймаю. А все-таки говори: есть Бог или нет? Только серьезно! Мне надо теперь серьезно.
— Гм. Вероятнее, что прав Иван. Господи, подумать только о том, сколько отдал
человек веры, сколько всяких сил даром на
эту мечту, и
это столько уж тысяч лет! Кто же
это так смеется над
человеком? Иван? В последний раз и решительно: есть Бог или нет? Я в последний раз!
— Ни на грош. А ты не знал? Да он всем говорит
это сам, то есть не всем, а всем умным
людям, которые приезжают. Губернатору Шульцу он прямо отрезал: credo, [верую (лат.).] да не знаю во что.
— Тот ему как доброму
человеку привез: «Сохрани, брат, у меня назавтра обыск». А тот и сохранил. «Ты ведь на церковь, говорит, пожертвовал». Я ему говорю: подлец ты, говорю. Нет, говорит, не подлец, а я широк… А впрочем,
это не он…
Это другой. Я про другого сбился… и не замечаю. Ну, вот еще рюмочку, и довольно; убери бутылку, Иван. Я врал, отчего ты не остановил меня, Иван… и не сказал, что вру?
— К чему же тут вмешивать решение по достоинству?
Этот вопрос всего чаще решается в сердцах
людей совсем не на основании достоинств, а по другим причинам, гораздо более натуральным. А насчет права, так кто же не имеет права желать?
— А хотя бы даже и смерти? К чему же лгать пред собою, когда все
люди так живут, а пожалуй, так и не могут иначе жить. Ты
это насчет давешних моих слов о том, что «два гада поедят друг друга»? Позволь и тебя спросить в таком случае: считаешь ты и меня, как Дмитрия, способным пролить кровь Езопа, ну, убить его, а?
Оказались тоже и другие
люди, до которых все
это касалось и, может быть, гораздо более, чем могло казаться Алеше прежде.
Аграфена Александровна, ангел мой! — крикнула она вдруг кому-то, смотря в другую комнату, — подите к нам,
это милый
человек,
это Алеша, он про наши дела все знает, покажитесь ему!
Но чудеснейшие, обильнейшие темно-русые волосы, темные соболиные брови и прелестные серо-голубые глаза с длинными ресницами заставили бы непременно самого равнодушного и рассеянного
человека, даже где-нибудь в толпе, на гулянье, в давке, вдруг остановиться пред
этим лицом и надолго запомнить его.