Неточные совпадения
Ведь знал же я одну девицу, еще в запрошлом «романтическом» поколении, которая после нескольких лет загадочной любви к одному господину, за которого, впрочем, всегда
могла выйти замуж самым спокойным образом, кончила, однако же, тем, что сама навыдумала себе непреодолимые препятствия и в бурную ночь бросилась с высокого берега, похожего на утес, в довольно глубокую и быструю реку и погибла в ней решительно от собственных капризов, единственно из-за того, чтобы походить на шекспировскую Офелию, и даже так, что
будь этот утес, столь давно ею намеченный и излюбленный,
не столь живописен, а
будь на его месте лишь прозаический плоский берег, то самоубийства,
может быть,
не произошло бы вовсе.
Пока он докучал всем своими слезами и жалобами, а дом свой обратил в развратный вертеп, трехлетнего мальчика Митю взял на свое попечение верный слуга
этого дома Григорий, и
не позаботься он тогда о нем, то,
может быть, на ребенке некому
было бы переменить рубашонку.
Вот
это и начал эксплуатировать Федор Павлович, то
есть отделываться малыми подачками, временными высылками, и в конце концов так случилось, что когда, уже года четыре спустя, Митя, потеряв терпение, явился в наш городок в другой раз, чтобы совсем уж покончить дела с родителем, то вдруг оказалось, к его величайшему изумлению, что у него уже ровно нет ничего, что и сосчитать даже трудно, что он перебрал уже деньгами всю стоимость своего имущества у Федора Павловича,
может быть еще даже сам должен ему; что по таким-то и таким-то сделкам, в которые сам тогда-то и тогда пожелал вступить, он и права
не имеет требовать ничего более, и проч., и проч.
Пить вино и развратничать он
не любит, а между тем старик и обойтись без него
не может, до того ужились!»
Это была правда; молодой человек имел даже видимое влияние на старика; тот почти начал его иногда как будто слушаться, хотя
был чрезвычайно и даже злобно подчас своенравен; даже вести себя начал иногда приличнее…
Но
эту странную черту в характере Алексея, кажется, нельзя
было осудить очень строго, потому что всякий чуть-чуть лишь узнавший его тотчас, при возникшем на
этот счет вопросе, становился уверен, что Алексей непременно из таких юношей вроде как бы юродивых, которому попади вдруг хотя бы даже целый капитал, то он
не затруднится отдать его, по первому даже спросу, или на доброе дело, или,
может быть, даже просто ловкому пройдохе, если бы тот у него попросил.
Петр Александрович Миусов, человек насчет денег и буржуазной честности весьма щекотливый, раз, впоследствии, приглядевшись к Алексею, произнес о нем следующий афоризм: «Вот,
может быть, единственный человек в мире, которого оставьте вы вдруг одного и без денег на площади незнакомого в миллион жителей города, и он ни за что
не погибнет и
не умрет с голоду и холоду, потому что его мигом накормят, мигом пристроят, а если
не пристроят, то он сам мигом пристроится, и
это не будет стоить ему никаких усилий и никакого унижения, а пристроившему никакой тягости, а,
может быть, напротив, почтут за удовольствие».
Милый ты мальчик, я ведь на
этот счет ужасно как глуп, ты,
может быть,
не веришь?
А я тебя
буду ждать: ведь я чувствую же, что ты единственный человек на земле, который меня
не осудил, мальчик ты мой милый, я ведь чувствую же
это,
не могу же я
это не чувствовать!..
Хотя, к несчастию,
не понимают
эти юноши, что жертва жизнию
есть,
может быть, самая легчайшая изо всех жертв во множестве таких случаев и что пожертвовать, например, из своей кипучей юностью жизни пять-шесть лет на трудное, тяжелое учение, на науку, хотя бы для того только, чтобы удесятерить в себе силы для служения той же правде и тому же подвигу, который излюбил и который предложил себе совершить, — такая жертва сплошь да рядом для многих из них почти совсем
не по силам.
Этот искус,
эту страшную школу жизни обрекающий себя принимает добровольно в надежде после долгого искуса победить себя, овладеть собою до того, чтобы
мог наконец достичь, чрез послушание всей жизни, уже совершенной свободы, то
есть свободы от самого себя, избегнуть участи тех, которые всю жизнь прожили, а себя в себе
не нашли.
И наконец лишь узнали, что
этот святой страстотерпец нарушил послушание и ушел от своего старца, а потому без разрешения старца
не мог быть и прощен, даже несмотря на свои великие подвиги.
Правда, пожалуй, и то, что
это испытанное и уже тысячелетнее орудие для нравственного перерождения человека от рабства к свободе и к нравственному совершенствованию
может обратиться в обоюдоострое орудие, так что иного, пожалуй, приведет вместо смирения и окончательного самообладания, напротив, к самой сатанинской гордости, то
есть к цепям, а
не к свободе.
Ему все казалось почему-то, что Иван чем-то занят, чем-то внутренним и важным, что он стремится к какой-то цели,
может быть очень трудной, так что ему
не до него, и что вот
это и
есть та единственная причина, почему он смотрит на Алешу рассеянно.
Презрением
этим, если оно и
было, он обидеться
не мог, но все-таки с каким-то непонятным себе самому и тревожным смущением ждал, когда брат захочет подойти к нему ближе.
В
этой самой келье,
может быть уже сорок или пятьдесят лет, еще при прежних старцах, собирались посетители, всегда с глубочайшим благоговением,
не иначе.
— Простите меня… — начал Миусов, обращаясь к старцу, — что я,
может быть, тоже кажусь вам участником в
этой недостойной шутке. Ошибка моя в том, что я поверил, что даже и такой, как Федор Павлович, при посещении столь почтенного лица захочет понять свои обязанности… Я
не сообразил, что придется просить извинения именно за то, что с ним входишь…
— Какой вздор, и все
это вздор, — бормотал он. — Я действительно,
может быть, говорил когда-то… только
не вам. Мне самому говорили. Я
это в Париже слышал, от одного француза, что будто бы у нас в Четьи-Минеи
это за обедней читают…
Это очень ученый человек, который специально изучал статистику России… долго жил в России… Я сам Четьи-Минеи
не читал… да и
не стану читать… Мало ли что болтается за обедом?.. Мы тогда обедали…
— Об
этом, конечно, говорить еще рано. Облегчение
не есть еще полное исцеление и
могло произойти и от других причин. Но если что и
было, то ничьею силой, кроме как Божиим изволением. Все от Бога. Посетите меня, отец, — прибавил он монаху, — а то
не во всякое время
могу: хвораю и знаю, что дни мои сочтены.
— Мне сегодня необыкновенно легче, но я уже знаю, что
это всего лишь минута. Я мою болезнь теперь безошибочно понимаю. Если же я вам кажусь столь веселым, то ничем и никогда
не могли вы меня столь обрадовать, как сделав такое замечание. Ибо для счастия созданы люди, и кто вполне счастлив, тот прямо удостоен сказать себе: «Я выполнил завет Божий на сей земле». Все праведные, все святые, все святые мученики
были все счастливы.
— Деятельной любви? Вот и опять вопрос, и такой вопрос, такой вопрос! Видите, я так люблю человечество, что, верите ли, мечтаю иногда бросить все, все, что имею, оставить Lise и идти в сестры милосердия. Я закрываю глаза, думаю и мечтаю, и в
эти минуты я чувствую в себе непреодолимую силу. Никакие раны, никакие гнойные язвы
не могли бы меня испугать. Я бы перевязывала и обмывала собственными руками, я
была бы сиделкой у
этих страдальцев, я готова целовать
эти язвы…
В мечтах я нередко, говорит, доходил до страстных помыслов о служении человечеству и,
может быть, действительно пошел бы на крест за людей, если б
это вдруг как-нибудь потребовалось, а между тем я двух дней
не в состоянии прожить ни с кем в одной комнате, о чем знаю из опыта.
— Если
не может решиться в положительную, то никогда
не решится и в отрицательную, сами знаете
это свойство вашего сердца; и в
этом вся мука его. Но благодарите Творца, что дал вам сердце высшее, способное такою мукой мучиться, «горняя мудрствовати и горних искати, наше бо жительство на небесех
есть». Дай вам Бог, чтобы решение сердца вашего постигло вас еще на земле, и да благословит Бог пути ваши!
— На дуэль! — завопил опять старикашка, задыхаясь и брызгая с каждым словом слюной. — А вы, Петр Александрович Миусов, знайте, сударь, что,
может быть, во всем вашем роде нет и
не было выше и честнее — слышите, честнее — женщины, как
эта, по-вашему, тварь, как вы осмелились сейчас назвать ее! А вы, Дмитрий Федорович, на
эту же «тварь» вашу невесту променяли, стало
быть, сами присудили, что и невеста ваша подошвы ее
не стоит, вот какова
эта тварь!
Переход
был не длинен, шагов в пятьсот,
не более; в
этот час никто бы
не мог и повстречаться, но вдруг на первом изгибе дорожки он заметил Ракитина.
— Меня
не было, зато
был Дмитрий Федорович, и я слышал
это своими ушами от Дмитрия же Федоровича, то
есть, если хочешь, он
не мне говорил, а я подслушал, разумеется поневоле, потому что у Грушеньки в ее спальне сидел и выйти
не мог все время, пока Дмитрий Федорович в следующей комнате находился.
— Где ты
мог это слышать? Нет, вы, господа Карамазовы, каких-то великих и древних дворян из себя корчите, тогда как отец твой бегал шутом по чужим столам да при милости на кухне числился. Положим, я только поповский сын и тля пред вами, дворянами, но
не оскорбляйте же меня так весело и беспутно. У меня тоже честь
есть, Алексей Федорович. Я Грушеньке
не могу быть родней, публичной девке, прошу понять-с!
— Ну
не говорил ли я, — восторженно крикнул Федор Павлович, — что
это фон Зон! Что
это настоящий воскресший из мертвых фон Зон! Да как ты вырвался оттуда? Что ты там нафонзонил такого и как ты-то
мог от обеда уйти? Ведь надо же медный лоб иметь! У меня лоб, а я, брат, твоему удивляюсь! Прыгай, прыгай скорей! Пусти его, Ваня, весело
будет. Он тут как-нибудь в ногах полежит. Полежишь, фон Зон? Али на облучок его с кучером примостить?.. Прыгай на облучок, фон Зон!..
Эта Марфа Игнатьевна
была женщина
не только
не глупая, но,
может быть, и умнее своего супруга, по меньшей мере рассудительнее его в делах житейских, а между тем она ему подчинялась безропотно и безответно, с самого начала супружества, и бесспорно уважала его за духовный верх.
Любил книгу Иова, добыл откуда-то список слов и проповедей «Богоносного отца нашего Исаака Сирина», читал его упорно и многолетно, почти ровно ничего
не понимал в нем, но за это-то,
может быть, наиболее ценил и любил
эту книгу.
Впоследствии Федор Павлович клятвенно уверял, что тогда и он вместе со всеми ушел;
может быть, так именно и
было, никто
этого не знает наверно и никогда
не знал, но месяцев через пять или шесть все в городе заговорили с искренним и чрезвычайным негодованием о том, что Лизавета ходит беременная, спрашивали и доискивались: чей грех, кто обидчик?
Не понимал я тогда ничего: я, брат, до самого сюда приезда, и даже до самых последних теперешних дней, и даже,
может быть, до сегодня,
не понимал ничего об
этих всех наших с отцом денежных пререканиях.
Слушай: ведь я, разумеется, завтра же приехал бы руки просить, чтобы все
это благороднейшим, так сказать, образом завершить и чтобы никто, стало
быть,
этого не знал и
не мог бы знать.
Отдано извергу, который и здесь, уже женихом
будучи и когда на него все глядели, удержать свои дебоширства
не мог, — и
это при невесте-то, при невесте-то!
— Я ведь
не знаю,
не знаю…
Может быть,
не убью, а
может, убью. Боюсь, что ненавистен он вдруг мне станет своим лицом в ту самую минуту. Ненавижу я его кадык, его нос, его глаза, его бесстыжую насмешку. Личное омерзение чувствую. Вот
этого боюсь. Вот и
не удержусь…
Впечатления же
эти ему дороги, и он наверно их копит, неприметно и даже
не сознавая, — для чего и зачем, конечно, тоже
не знает:
может, вдруг, накопив впечатлений за многие годы, бросит все и уйдет в Иерусалим, скитаться и спасаться, а
может, и село родное вдруг спалит, а
может быть, случится и то, и другое вместе.
— Загорится ракета, да и
не догорит,
может быть. Народ
этих бульонщиков пока
не очень-то любит слушать.
— Нельзя наверно угадать. Ничем,
может быть: расплывется дело.
Эта женщина — зверь. Во всяком случае, старика надо в доме держать, а Дмитрия в дом
не пускать.
— А хотя бы даже и смерти? К чему же лгать пред собою, когда все люди так живут, а пожалуй, так и
не могут иначе жить. Ты
это насчет давешних моих слов о том, что «два гада
поедят друг друга»? Позволь и тебя спросить в таком случае: считаешь ты и меня, как Дмитрия, способным пролить кровь Езопа, ну, убить его, а?
Это будет,
может быть, лучше, чем если б я сама, к которой он
не хочет больше ходить, объяснилась с ним лично.
Но если он особенно настаивал на
этом слове, если особенно поручал вам
не забыть передать мне
этот поклон, — то, стало
быть, он
был в возбуждении, вне себя,
может быть?
—
Не только говорил, но
это,
может быть, всего сильнее убивало его. Он говорил, что лишен теперь чести и что теперь уже все равно, — с жаром ответил Алеша, чувствуя всем сердцем своим, как надежда вливается в его сердце и что в самом деле,
может быть,
есть выход и спасение для его брата. — Но разве вы… про
эти деньги знаете? — прибавил он и вдруг осекся.
Было и еще что-то в ней, о чем он
не мог или
не сумел бы дать отчет, но что,
может быть, и ему сказалось бессознательно, именно опять-таки
эта мягкость, нежность движений тела,
эта кошачья неслышность
этих движений.
— Брат, а ты, кажется, и
не обратил внимания, как ты обидел Катерину Ивановну тем, что рассказал Грушеньке о том дне, а та сейчас ей бросила в глаза, что вы сами «к кавалерам красу тайком продавать ходили!» Брат, что же больше
этой обиды? — Алешу всего более мучила мысль, что брат точно рад унижению Катерины Ивановны, хотя, конечно, того
быть не могло.
Я
могу еще остановиться; остановясь, я
могу завтра же целую половину потерянной чести воротить, но я
не остановлюсь, я совершу подлый замысел, и
будь ты вперед свидетелем, что я заранее и зазнамо говорю
это!
А потому умоляю вас, милый, если у вас
есть сострадание ко мне, когда вы войдете завтра, то
не глядите мне слишком прямо в глаза, потому что я, встретясь с вашими,
может быть, непременно вдруг рассмеюсь, а к тому же вы
будете в
этом длинном платье…
— Maman,
это с вами теперь истерика, а
не со мной, — прощебетал вдруг в щелочку голосок Lise из боковой комнаты. Щелочка
была самая маленькая, а голосок надрывчатый, точь-в-точь такой, когда ужасно хочется засмеяться, но изо всех сил перемогаешь смех. Алеша тотчас же заметил
эту щелочку, и, наверно, Lise со своих кресел на него из нее выглядывала, но
этого уж он разглядеть
не мог.
—
Не мудрено, Lise,
не мудрено… от твоих же капризов и со мной истерика
будет, а впрочем, она так больна, Алексей Федорович, она всю ночь
была так больна, в жару, стонала! Я насилу дождалась утра и Герценштубе. Он говорит, что ничего
не может понять и что надо обождать.
Этот Герценштубе всегда придет и говорит, что ничего
не может понять. Как только вы подошли к дому, она вскрикнула и с ней случился припадок, и приказала себя сюда в свою прежнюю комнату перевезть…
В
этой путанице можно
было совсем потеряться, а сердце Алеши
не могло выносить неизвестности, потому что характер любви его
был всегда деятельный.
— Подождите, милая Катерина Осиповна, я
не сказала главного,
не сказала окончательного, что решила в
эту ночь. Я чувствую, что,
может быть, решение мое ужасно — для меня, но предчувствую, что я уже
не переменю его ни за что, ни за что, во всю жизнь мою, так и
будет. Мой милый, мой добрый, мой всегдашний и великодушный советник и глубокий сердцеведец и единственный друг мой, какого я только имею в мире, Иван Федорович, одобряет меня во всем и хвалит мое решение… Он его знает.
— В
этих делах, Алексей Федорович, в
этих делах теперь главное — честь и долг, и
не знаю, что еще, но нечто высшее, даже,
может быть, высшее самого долга.