Неточные совпадения
Когда герои
были уничтожены, они — как
это всегда бывает — оказались виновными в том, что, возбудив надежды,
не могли осуществить их. Люди, которые издали благосклонно следили за неравной борьбой,
были угнетены поражением более тяжко, чем друзья борцов, оставшиеся в живых. Многие немедля и благоразумно закрыли двери домов своих пред осколками группы героев, которые еще вчера вызывали восхищение, но сегодня
могли только скомпрометировать.
Он всегда говорил, что на мужике далеко
не уедешь, что
есть только одна лошадь, способная сдвинуть воз, — интеллигенция. Клим знал, что интеллигенция —
это отец, дед, мама, все знакомые и, конечно, сам Варавка, который
может сдвинуть какой угодно тяжелый воз. Но
было странно, что доктор, тоже очень сильный человек,
не соглашался с Варавкой; сердито выкатывая черные глаза, он кричал...
Он смущался и досадовал, видя, что девочка возвращает его к детскому, глупенькому, но он
не мог,
не умел убедить ее в своей значительности;
это было уже потому трудно, что Лида
могла говорить непрерывно целый час, но
не слушала его и
не отвечала на вопросы.
— Полезная выдумка ставится в форме вопросительной, в форме догадки:
может быть,
это — так? Заранее честно допускается, что,
может быть,
это и
не так. Выдумки вредные всегда носят форму утверждения:
это именно так, а
не иначе. Отсюда заблуждения и ошибки и… вообще. Да.
Эта сцена, испугав, внушила ему более осторожное отношение к Варавке, но все-таки он
не мог отказывать себе изредка посмотреть в глаза Бориса взглядом человека, знающего его постыдную тайну. Он хорошо видел, что его усмешливые взгляды волнуют мальчика, и
это было приятно видеть, хотя Борис все так же дерзко насмешничал, следил за ним все более подозрительно и кружился около него ястребом. И опасная
эта игра быстро довела Клима до того, что он забыл осторожность.
— Вот уж почти два года ни о чем
не могу думать, только о девицах. К проституткам идти
не могу, до
этой степени еще
не дошел. Тянет к онанизму, хоть руки отрубить.
Есть, брат, в
этом влечении что-то обидное до слез, до отвращения к себе. С девицами чувствую себя идиотом. Она мне о книжках, о разных поэзиях, а я думаю о том, какие у нее груди и что вот поцеловать бы ее да и умереть.
— Но нигде в мире вопрос
этот не ставится с такою остротой, как у нас, в России, потому что у нас
есть категория людей, которых
не мог создать даже высококультурный Запад, — я говорю именно о русской интеллигенции, о людях, чья участь — тюрьма, ссылка, каторга, пытки, виселица, —
не спеша говорил
этот человек, и в тоне его речи Клим всегда чувствовал нечто странное, как будто оратор
не пытался убедить, а безнадежно уговаривал.
— Странно, что существуют люди, которые
могут думать
не только о себе. Мне кажется, что в
этом есть что-то безумное. Или — искусственное.
Клим постоял, затем снова сел, думая: да, вероятно, Лидия, а
может быть, и Макаров знают другую любовь,
эта любовь вызывает у матери, у Варавки, видимо, очень ревнивые и завистливые чувства. Ни тот, ни другая даже
не посетили больного. Варавка вызвал карету «Красного Креста», и, когда санитары, похожие на поваров, несли Макарова по двору, Варавка стоял у окна, держа себя за бороду. Он
не позволил Лидии проводить больного, а мать, кажется, нарочно ушла из дома.
— Я отношусь к Лиде дружески, и, естественно, меня несколько пугает ее история с Макаровым, человеком, конечно,
не достойным ее.
Быть может, я говорил с нею о нем несколько горячо, несдержанно. Я думаю, что
это — все, а остальное — от воображения.
— Мне даже
не верится, что
были святые женщины, наверно,
это старые девы — святые-то, а
может, нетронутые девицы.
«Напрасно я уступил настояниям матери и Варавки, напрасно поехал в
этот задыхающийся город, — подумал Клим с раздражением на себя. —
Может быть, в советах матери скрыто желание
не допускать меня жить в одном городе с Лидией? Если так —
это глупо; они отдали Лидию в руки Макарова».
— Когда я
пою — я
могу не фальшивить, а когда говорю с барышнями, то боюсь, что
это у меня выходит слишком просто, и со страха беру неверные ноты. Вы так хотели сказать?
Ночью он прочитал «Слепых» Метерлинка. Монотонный язык
этой драмы без действия загипнотизировал его, наполнил смутной печалью, но смысл пьесы Клим
не уловил. С досадой бросив книгу на пол, он попытался заснуть и
не мог. Мысли возвращались к Нехаевой, но думалось о ней мягче. Вспомнив ее слова о праве людей
быть жестокими в любви, он спросил себя...
Оборвав фразу, она помолчала несколько секунд, и снова зашелестел ее голос. Клим задумчиво слушал, чувствуя, что сегодня он смотрит на девушку
не своими глазами; нет, она ничем
не похожа на Лидию, но
есть в ней отдаленное сходство с ним. Он
не мог понять, приятно ли
это ему или неприятно.
Нехаева
не уезжала. Клим находил, что здоровье ее становится лучше, она меньше кашляет и даже как будто пополнела.
Это очень беспокоило его, он слышал, что беременность
не только задерживает развитие туберкулеза, но иногда излечивает его. И мысль, что у него
может быть ребенок от
этой девицы, пугала Клима.
— Я, должно
быть, немножко поэт, а
может, просто — глуп, но я
не могу… У меня — уважение к женщинам, и — знаешь? — порою мне думается, что я боюсь их.
Не усмехайся, подожди! Прежде всего — уважение, даже к тем, которые продаются. И
не страх заразиться,
не брезгливость — нет! Я много думал об
этом…
— Ты знаешь, — в посте я принуждена
была съездить в Саратов, по делу дяди Якова; очень тяжелая поездка! Я там никого
не знаю и попала в плен местным… радикалам, они много напортили мне. Мне ничего
не удалось сделать, даже свидания
не дали с Яковом Акимовичем. Сознаюсь, что я
не очень настаивала на
этом. Что
могла бы я сказать ему?
— От
этого ее
не могли отучить в школе. Ты думаешь — злословлю? Завидую? Нет, Клим,
это не то! — продолжала она, вздохнув. — Я думаю, что
есть красота, которая
не возбуждает… грубых мыслей, —
есть?
— Все, брат, как-то тревожно скучают, — сказал он, хмурясь, взъерошивая волосы рукою. — По литературе
не видно, чтобы в прошлом люди испытывали такую странную скуку.
Может быть,
это —
не скука?
Может быть,
это был и
не страх, а слишком жадное ожидание
не похожего на то, что я видел и знал.
Это не было похоже на тоску, недавно пережитую им,
это было сновидное, тревожное ощущение падения в некую бездонность и мимо своих обычных мыслей, навстречу какой-то новой, враждебной им. Свои мысли
были где-то в нем, но тоже бессловесные и бессильные, как тени. Клим Самгин смутно чувствовал, что он должен в чем-то сознаться пред собою, но
не мог и боялся понять: в чем именно?
— Но —
это потому, что мы народ метафизический. У нас в каждом земском статистике Пифагор спрятан, и статистик наш воспринимает Маркса как Сведенборга или Якова Беме. И науку мы
не можем понимать иначе как метафизику, — для меня, например, математика
суть мистика цифр, а проще — колдовство.
Клим Самгин, прождав нежеланную гостью до полуночи, с треском закрыл дверь и лег спать, озлобленно думая, что Лютов,
может быть,
не пошел к невесте, а приятно проводит время в лесу с
этой не умеющей улыбаться женщиной.
Его несколько тревожила сложность настроения, возбуждаемого девушкой сегодня и
не согласного с тем, что он испытал вчера. Вчера — и даже час тому назад — у него
не было сознания зависимости от нее и
не было каких-то неясных надежд. Особенно смущали именно
эти надежды. Конечно, Лидия
будет его женою, конечно, ее любовь
не может быть похожа на истерические судороги Нехаевой, в
этом он
был уверен. Но, кроме
этого, в нем бродили еще какие-то неопределимые словами ожидания, желания, запросы.
— Ведь
эта уже одряхлела, изжита, в ней
есть даже что-то безумное. Я
не могу поверить, чтоб мещанская пошлость нашей жизни окончательно изуродовала женщину, хотя из нее сделали вешалку для дорогих платьев, безделушек, стихов. Но я вижу таких женщин, которые
не хотят — пойми! —
не хотят любви или же разбрасывают ее, как ненужное.
Клим Самгин никак
не мог понять свое отношение к Спивак, и
это злило его. Порою ему казалось, что она осложняет смуту в нем, усиливает его болезненное состояние. Его и тянуло к ней и отталкивало от нее. В глубине ее кошачьих глаз, в центре зрачка, он подметил холодноватую, светлую иголочку, она колола его как будто насмешливо, а
может быть, зло. Он
был уверен, что
эта женщина с распухшим животом чего-то ищет в нем, хочет от него.
«Лидия — права:
этот человек —
не может быть актером, он слишком глуп, для того чтоб фальшивить».
И, подтверждая свою любовь к истории, он неплохо рассказывал, как талантливейший Андреев-Бурлак пропил перед спектаклем костюм, в котором он должен
был играть Иудушку Головлева, как
пил Шуйский, как Ринна Сыроварова в пьяном виде
не могла понять, который из трех мужчин ее муж. Половину
этого рассказа, как и большинство других, он сообщал шепотом, захлебываясь словами и дрыгая левой ногой. Дрожь
этой ноги он ценил довольно высоко...
—
Не нахожу, что играет.
Может быть, когда-то он усвоил все
эти манеры, подчиняясь моде, но теперь
это подлинное его. Заметь — он порою говорит наивно, неумно, а все-таки над ним
не посмеешься, нет! Хорош старик! Личность!
— А что же? Смеяться?
Это, брат, вовсе
не смешно, — резко говорил Макаров. — То
есть — смешно, да…
Пей! Вопрошатель. Черт знает что… Мы, русские, кажется,
можем только водку
пить, и безумными словами все ломать, искажать, и жутко смеяться над собою, и вообще…
— Расстригут меня — пойду работать на завод стекла, займусь изобретением стеклянного инструмента. Семь лет недоумеваю: почему стекло
не употребляется в музыке? Прислушивались вы зимой, в метельные ночи, когда
не спится, как стекла в окнах
поют? Я,
может быть, тысячу ночей слушал
это пение и дошел до мысли, что именно стекло, а
не медь,
не дерево должно дать нам совершенную музыку. Все музыкальные инструменты надобно из стекла делать, тогда и получим рай звуков. Обязательно займусь
этим.
А Диомидов
был явно ненормален. Самгина окончательно убедила в
этом странная сцена: уходя от Лидии, столяр и бутафор надевал свое старенькое пальто, он уже сунул левую руку в рукав, но
не мог найти правого рукава и, улыбаясь, боролся с пальто, встряхивал его. Клим решил помочь ему.
— Нет, погоди: имеем две критики, одну — от тоски по правде, другую — от честолюбия. Христос рожден тоской по правде, а — Саваоф? А если в Гефсиманском-то саду чашу страданий
не Саваоф Христу показал, а — Сатана, чтобы посмеяться?
Может,
это и
не чаша
была, а — кукиш? Юноши,
это вам надлежит решить…
«Вероятно — наступил в человека,
может быть — в Маракуева», — соображал Клим. Но вообще ему
не думалось, как
это бывает всегда, если человек слишком перегружен впечатлениями и тяжесть их подавляет мысль. К тому же он
был голоден и хотел
пить.
«А что, если всем
этим прославленным безумцам
не чужд геростратизм? — задумался он. —
Может быть, многие разрушают храмы только для того, чтоб на развалинах их утвердить свое имя? Конечно,
есть и разрушающие храмы для того, чтоб — как Христос — в три дня создать его. Но —
не создают».
— Любовь тоже требует героизма. А я —
не могу быть героиней. Варвара —
может. Для нее любовь — тоже театр. Кто-то, какой-то невидимый зритель спокойно любуется тем, как мучительно любят люди, как они хотят любить. Маракуев говорит, что зритель —
это природа. Я —
не понимаю… Маракуев тоже, кажется, ничего
не понимает, кроме того, что любить — надо.
Она будила его чувственность, как опытная женщина, жаднее, чем деловитая и механически ловкая Маргарита, яростнее, чем голодная, бессильная Нехаева. Иногда он чувствовал, что сейчас потеряет сознание и,
может быть, у него остановится сердце.
Был момент, когда ему казалось, что она плачет, ее неестественно горячее тело несколько минут вздрагивало как бы от сдержанных и беззвучных рыданий. Но он
не был уверен, что
это так и
есть, хотя после
этого она перестала настойчиво шептать в уши его...
На
эти вопросы он
не умел ответить и с досадой, чувствуя, что
это неуменье умаляет его в глазах девушки, думал: «
Может быть, она для того и спрашивает, чтобы принизить его до себя?»
— Но, Клим,
не может же
быть, чтоб
это удовлетворяло тебя?
Не может быть, чтоб ради
этого погибали Ромео, Вертеры, Ортисы, Юлия и Манон!
—
Не надо лгать друг другу, — слышал Самгин. — Лгут для того, чтоб удобнее жить, а я
не ищу удобств, пойми
это! Я
не знаю, чего хочу.
Может быть — ты прав: во мне
есть что-то старое, от
этого я и
не люблю ничего и все кажется мне неверным,
не таким, как надо.
— Мне вот кажется, что счастливые люди —
это не молодые, а — пьяные, — продолжала она шептать. — Вы все
не понимали Диомидова, думая, что он безумен, а он сказал удивительно: «
Может быть, бог выдуман, но церкви —
есть, а надо, чтобы
были только бог и человек, каменных церквей
не надо. Существующее — стесняет», — сказал он.
— Двое суток, день и ночь резал, — говорил Иноков, потирая лоб и вопросительно поглядывая на всех. — Тут, между музыкальным стульчиком и
этой штукой,
есть что-то, чего я
не могу понять. Я вообще многого
не понимаю.
Через полчаса он убедил себя, что его особенно оскорбляет то, что он
не мог заставить Лидию рыдать от восторга, благодарно целовать руки его, изумленно шептать нежные слова, как
это делала Нехаева. Ни одного раза, ни на минуту
не дала ему Лидия насладиться гордостью мужчины, который дает женщине счастье. Ему
было бы легче порвать связь с нею, если бы он испытал
это наслаждение.
«Но я же ни в чем
не виноват пред нею», — возмутился он, изорвал письмо и тотчас решил, что уедет в Нижний Новгород, на Всероссийскую выставку. Неожиданно уедет, как
это делает Лидия, и уедет прежде, чем она соберется за границу.
Это заставит ее понять, что он
не огорчен разрывом. А
может быть, она поймет, что ему тяжело, изменит свое решение и поедет с ним?
Отказаться от встреч с Иноковым Клим
не решался, потому что
этот мало приятный парень, так же как брат Дмитрий, много знал и
мог толково рассказать о кустарных промыслах, рыбоводстве, химической промышленности, судоходном деле.
Это было полезно Самгину, но речи Инокова всегда несколько понижали его благодушное и умиленное настроение.
Умом он понимал, что ведь матерый богатырь из села Карачарова,
будучи прогневан избалованным князем,
не так,
не этим голосом говорил, и, конечно, в зорких степных глазах его
не могло быть такой острой иронической усмешечки, отдаленно напоминавшей хитренькие и мудрые искорки глаз историка Василия Ключевского.
Но и
этот,
может быть,
не о царе говорил.
Клим Самгин
был согласен с Дроновым, что Томилин верно говорит о гуманизме, и Клим чувствовал, что мысли учителя, так же, как мысли редактора, сродны ему. Но оба они
не возбуждали симпатий, один — смешной, в другом
есть что-то жуткое. В конце концов они, как и все другие в редакции, тоже раздражали его чем-то; иногда он думал, что
это «что-то»
может быть «избыток мудрости».
Клим заметил, что историк особенно внимательно рассматривал Томилина и даже как будто боялся его;
может быть,
это объяснялось лишь тем, что философ, входя в зал редакции, пригибал рыжими ладонями волосы свои, горизонтально торчавшие по бокам черепа, и,
не зная Томилина, можно
было понять
этот жест как выражение отчаяния...